— Замечательная коллекция. Но вы, вероятно, знаете, — все они больны?
— Больны?
— Очень, и болезнь слишком запущена, уже ничем не поможешь. Год, два, — и они погибнут, можно хоть сейчас спокойно выбрасывать.
Дядя Мэтью был в совершенном восторге.
— Черт знает, что за малый, — говорил он, — и все-то не по нем, первый раз такого встречаю. У него камни, и те болеют ящуром!
ГЛАВА 5
За год после замужества тети Эмили произошло наше с Линдой превращение из девочек, чересчур ребячливых для своего возраста, в подростков, праздно тоскующих о приходе любви. Одним из последствий ее замужества стало то, что я теперь проводила почти все свои каникулы в Алконли. Дэви, как и другие любимцы дяди Мэтью, решительно отказывался видеть в нем что-либо пугающее и со смехом отмахивался от теории тети Эмили, что излишне долгое пребывание в его обществе дурно сказывается на моих нервах.
— Вы просто жалкие нюни, — говорил он, — если позволяете себе расстраиваться из-за этого дутого людоеда.
Дэви оставил свою квартиру в Лондоне и переехал к нам в Шенли, где, пока шли занятия в школе, мало что изменилось в нашей жизни с его появлением, хотя присутствие мужчины всегда приносит благие перемены в дом, где живут одни женщины, — так, занавески, покрывала, одежда тети Эмили разительно переменились к лучшему — но на каникулы он любил забирать ее с собой, если не к своим родственникам, то в поездки за границу; меня же сплавляли в Алконли. Тетя Эмили, вероятно, рассудила, что, если надо выбирать между желаниями мужа и моей нервной системой, следует все-таки отдавать предпочтение первым. Несмотря на ее возраст, сорок лет, они, сколько я могу судить, были горячо влюблены друг в друга — им и вообще-то, наверное, было в тягость постоянно иметь меня при себе и следует поставить им в огромную заслугу, что ни разу, ни на единое мгновенье они не дали мне почувствовать это. Дэви, надо сказать, оказался и остается поныне идеальным отчимом, чутким, любящим, он никогда и ни в чем мне не мешал. Сразу принял меня как нечто неотъемлемое от тети Эмили и никогда не подвергал сомнению неизбежность моего присутствия в его семье.
К рождественским каникулам Луизе официально приспело время «выезжать», ей предстояло кататься по балам, чему мы бешено завидовали, хоть Линда и заявила пренебрежительно, что толпы кавалеров как-то не видно. Нам же предстояло ждать своей очереди еще два года — целую вечность, казалось нам, в особенности Линде, парализованной любовным томлением, от которого у нее, не загруженной уроками или иной работой, не было средства отвлечься. У нее, честно говоря, и не осталось теперь других интересов, разве что охота, — даже зверье как будто утратило для нее былую привлекательность. Дни, свободные от охоты, мы проводили в безделье: либо просиживали без конца за пасьянсом, одетые в твидовые костюмы, из которых мы выросли, так что на талии то и дело отлетали крючки и петли — либо торчали в достовом чулане и «мерились». Запаслись рулеткой с делениями и состязались — у кого больше глаза, тоньше запястья и щиколотки, талия, шея, длиннее ноги и пальцы. Победительницей неизменно выходила Линда. Когда переставали «мериться», заводили разговоры о любви. Разговоры были самого наивного свойства, ибо для нас в ту пору любовь и замужество означали одно и то же: мы знали, что они длятся вечно, до самой могилы, но и потом им нет конца. Увлечение грехом прошло; Боб, по возвращении из Итона, растолковал нам все про Оскара Уайльда, и прегрешенье, лишась таинственности, явилось нам скучным, неромантическим и недоступным пониманию.
Обе мы, разумеется, были влюблены, и обе — в мужчин, с которыми даже не были знакомы: Линда — в принца Уэльского, я — в пожилого толстого фермера с кирпичным лицом, который время от времени проезжал через Шенли. Любовь была сильная и мучительно сладостная, она всецело владела нашими помыслами, но думаю, мы смутно догадывались, что со временем на смену этим возлюбленным явится кто-то настоящий. Эти были, так сказать, для того, чтобы место не пустовало, пока его не займет тот, кому оно предназначено. Что возлюбленный может появиться и после замужества, мы даже мысли не допускали. Мы жаждали настоящей любви, а настоящая бывает только раз в жизни, она стремится к освященью и вслед за тем пребывает незыблема. Мужья, как мы знали, не всегда хранят верность, и к этому нужно быть готовой, нужно понимать и прощать. «Я верен был тебе. По-своему, Кинара»[23], — надобно ли тут лучшее объясненье? Но женщины — другое дело, лишь самые низменные способны дарить свою любовь и себя не единожды. Не очень понимаю, каким образом подобные воззрения могли спокойно уживаться во мне со все еще восторженным преклонением перед матерью, этой пустопорожней вертихвосткой. Вероятно, я относила ее к совсем особой категории женщин — той разновидности, «чей лик зовет в поход армады кораблей»[24]. Как видно, отдельным историческим фигурам принадлежать к ней не возбранялось, но мы с Линдой проявляли сугубую взыскательность во всем, что имело отношение к любви, и сами на такого рода славу не посягали.
В ту зиму дядя Мэтью обзавелся новой пластинкой для своего граммофона, называлась она «Тора». «Живу в краю цветущих роз, — гудел низкий бас, — но край снегов встает из грез. О, говори же, говори со мною, Тора!» Ставил ее дядя Мэтью утром, днем и вечером, она как нельзя более подходила нам под настроение, и не было, казалось, другого имени такой пронзительной красоты, как «Тора».
Тетя Сейди собиралась дать вскоре после Рождества бал в честь Луизы, и на него мы возлагали большие надежды. Правда, ни принц Уэльский, ни мой фермер не значились в числе приглашенных, но, как говорила Линда, когда живешь в деревне, может случиться всякое. У принца — скажем, по дороге в Бадминтон — мог сломаться автомобиль, и разве не самое естественное в подобных обстоятельствах скоротать время, заглянув туда, где происходит веселье?
— Скажите, кто эта юная красавица?
— Моя дочь Луиза, сударь.
— Ах да, очень хороша, — но я, признаться, спрашивал о той, что в наряде из белой тафты.
— А это моя младшая, Линда, ваше королевское высочество.
— Представьте ее мне, пожалуйста.
И они упорхнут, кружась в вихре вальса — с такой неподражаемой грацией, что все танцующие расступятся, любуясь на них. Когда танцевать не станет больше сил, сядут вдвоем, и за искрометной беседой не заметят, как пролетит весь вечер.
Назавтра — адъютант с сообщением, что просят ее руки…
— Но она так молода!
— Его королевское высочество согласен год подождать. Он хотел бы напомнить вам, что ее величество Елизавета Австрийская вышла замуж в шестнадцать лет. Пока же он посылает вот это украшение.
Золотой ларчик — розовая атласная подушечка — бриллиантовая роза.
Мои мечты, в равной мере несбыточные и тоже живые для меня, как сама явь, не уносили меня столь высоко. Я воображала, как мой фермер, посадив меня в седло у себя за спиной, подобно молодому Лохинвару[25], увезет меня из Алконли до ближайшей кузни, где кузнец объявит нас мужем и женой. Линда милостиво обещала предоставить в наше распоряжение какую-нибудь из королевских ферм, но меня это не слишком воодушевило, мне казалось, что гораздо интереснее завести свою собственную.
Приготовления к балу между тем шли полным ходом, не оставляя без дела никого из домашних. Нам с Линдой шились платья из белой тафты со свободными вставками и поясом, расшитым бисером; шила их миссис Джош, чей порог мы всечасно осаждали, норовя поглядеть, как подвигается работа. Луизино было от Ревилла — серебряное ламе в оборочку, и каждая оборочка оторочена голубым тюлем. На левом плече болталась, ни к селу, ни к городу, пышная шелковая роза. Тетя Сейди, вытряхнутая грядущим событием из привычной расслабленности, пребывала в состоянии непреходящей озабоченности и тревоги — мы никогда ее такой не видели. Более того, в первый раз на нашей памяти она оказала противодействие дяде Мэтью. Поводом послужило нижеследующее. Ближайшим соседом Радлеттов был лорд Мерлин; его земля граничила с имением моего дяди, и дом его в Мерлинфорде был в пяти милях от Алконли. Дядя Мэтью соседа ненавидел — что же до лорда Мерлина, то неспроста телеграфный адрес его читался: «Соседские Завидки». Открытого разрыва отношений, впрочем, не было; то обстоятельство, что они никогда не виделись, еще ничего не означало, ибо лорд Мерлин не признавал для себя таких занятий, как охота, рыбная ловля или стрельба, а дядю Мэтью, в свою очередь, в жизни никто не видел за чужим столом. «Меня и дома вкусно кормят» была любимая его отговорка, и приглашать его к себе давным-давно перестали. Оба они — как, кстати, и оба их дома и поместья — являли собою полную противоположность друг другу. Дом в Алконли, громоздкий урод в георгианском стиле, смотрел на север и строился с единой целью: служить в ненастную погоду, когда наружу носа уже не высунешь, укрытием для поколений сельских дворян, вместе с их женами, бесчисленными домочадцами, собаками и лошадьми, вдовыми бабушками и незамужними сестрицами. Ни малейшей попытки скрасить внешний вид, смягчить жесткость линий, порадовать глаз; водруженный на маковку холма, он высился над кручей, оголенный и суровый, как казарма. Внутри главной темой, лейтмотивом, была смерть. Не смерть юных дев с сопутствующим романтическим набором урн, плакучих ив и кипарисов, и прощальных од, но смерть воителей и зверей, во всей ее грубой наготе. По стенам как попало развешены алебарды, копья, старинные мушкеты и тут же головы зверей, умерщвленных в разных странах, флаги и военное облачение прежних Радлеттов. В застекленных витринах — миниатюры, но не женских головок, а медалей, завоеванных мужчинами; кокарды, ручки, сделанные из тигрового клыка, подкова любимого коня, телеграммы с извещением о гибели на поле брани, пергаментные свитки со свидетельством о присвоении воинских званий — и все это вперемешку, в полной неразберихе с незапамятных времен.
Мерлинфорд приютился в долине, обращенной на юго-запад, посреди фруктовых садов и обласканных временем фермерских усадеб. Он представлял собою виллу, построенную примерно в те же годы, что и Алконли, но совершенно иным архитектором и с совершенно иным назначеньем. Это был дом для жилья — не для того, чтобы выскакивать из него день-деньской и разить врагов и зверей. Дом, подходящий для холостяка или семейной пары с одним или двумя, не больше, красивыми, одаренными, хрупкими детьми. Потолки с росписью Ангелики Кауфман[26], лестница работы Чиппендейла, мебель, созданная Хепплуайтом и Шератоном[27]; в холле — два полотна Ватто; ни шанцевого инструмента в поле зрения, ни чучела звериной головы.
Лорд Мерлин неустанно пополнял это собрание красот. Он был страстный коллекционер — не только Мерлинфорд, но и дома, принадлежавшие ему в Лондоне и Риме, были битком набиты сокровищами. Мало того, в городишке Мерлинфорд не погнушался открыть филиал своей лавки знаменитый антиквар с Джеймс-стрит, в надежде заманивать сюда раритетами лорда Мерлина во время его утренних прогулок, а вскоре его примеру последовал и ювелир с Бонд-стрит. Лорд Мерлин любил драгоценности; две его черные гончие щеголяли в бриллиантовых ожерельях, предназначенных для шеек большей белизны, но едва ли более стройных и изящных. То был пример соседских завидок изрядной протяженности во времени; по единодушному мнению местного дворянства, он вводил этим честных мерлинфордских обывателей в соблазн. Но год сменялся годом, а бриллианты, к вящей соседской зависти, по-прежнему благополучно сверкали на шеях, поросших черной шерстью.
Пристрастия его далеко не ограничивались антиквариатом; сам художник и музыкант, он неизменно покровительствовал молодым талантам. Стены Мерлинфорда постоянно оглашались современной музыкой, в саду он выстроил небольшой, но превосходный театр, куда ошеломленных соседей изредка приглашали подивиться на такие чудеса, как пьесы Кокто, опера «Махагонни»[28] или последние выкрутасы парижских дадаистов[29]. Поскольку лорд Мерлин славился как любитель розыгрышей, порой было трудно различить, где кончается розыгрыш и начинается событие культурной жизни. По-моему, ему и самому это не всегда удавалось.
На бугорке поблизости мраморную беседку венчал золоченый ангел, который ежевечерне трубил в трубу, оповещая о времени, когда был рожден на свет лорд Мерлин (и служа в грядущие годы напоминанием, что включать вечерние новости Би-би-си в 9.20 уже поздно — нет чтоб родиться чуть пораньше, горько сетовали в округе). Днем беседка переливалась блеском полудрагоценных камней, по вечерам на нее был направлен мощный луч голубого света.
Такой человек обречен был стать легендой для неискушенных котсуолдских помещиков, среди которых он жил. Однако, хоть не могли они относиться с одобрением к образу жизни, исключающему умерщвление, — но отнюдь, заметим, не поедание — лакомой дичи, хотя и озадачивали их невыразимо и эстетические затеи и вызывающие (зависть!) причуды, тем не менее они бесспорно воспринимали его как своего. Исстари семьи их знали его семью, его отец был чрезвычайно популярен как хозяин гончих[30] и сам он был не выскочка, не нувориш — просто беззлобная шутка над тем, что составляет в Англии норму сельской жизни. И, между прочим, пресловутую беседку — строение, по общему признанью, выдающегося безобразия — помянул добрым словом, как хороший ориентир на местности, не один заблудший по дороге домой с охоты.
[23] Из хрестоматийного стихотворения английского поэта Эрнеста ДаУсона (1867–1900) «Кинара», пер. Е. Полонской.
[24] Кристофер Марло (1564–1593), «Трагическая история доктора Фауста».
[25] Рыцарь, романтический герой баллады Вальтера Скотта (1771–1832) «Мармион».
[26] Ангелика Кауфман (1741–1807), немецкий живописец и график.
[27] Томас Чиппендейл (1718–1779), Джордж Хепплуайт (ум. в 1780), Томас Шератон (1751–1806) — знаменитые английские мастера-краснодеревщики.
[28] Соч. Бертольда Брехта.
[29] Дадаизм — модернистское литературно-художественное течение первой четверти XX века в Швейцарии, Франции и т. д.
[30] Титул главы охотничьего общества и владельца своры гончих, обычно — представителя земельной аристократии.