— Падай! — сладострастно прошептал он.
— Зачем? — отозвалась она дрожа.
Тут юный ветер чуть-чуть наклонил стену вперед, ее негибкие кости затрещали, и она увидела, как в самом низу, у ног ее, спешили куда-то люди, неблагодарные люди. И когда она опять увидела людей, она задрожала всем телом, эта старая покинутая стена, и спросила ветер:
— Упасть? Разве я могу… упасть?
— Ты хочешь? Значит можешь, — изрек ветер, мудрый, как мир.
— Так и быть, попробую, — вздохнула старая стена.
— Падай же! — закричал ветер, и рывком схватил ее в свои молодые руки, и наклонил ее и прижался к ней, и приподнял ее чуть-чуть, и сломал. Потом он ее оставил, и она упала.
Она клонилась все ниже и ниже. Там, внизу, копошились неблагодарные, забывчивые, неверные людишки, которым она сохраняла верность всю свою жизнь. И когда она увидела этих людишек — они были такие крошечные и так усердно копошились, — она забыла о ненависти и мести. Ведь, в сущности, она любила людей — копошащихся, крошечных. И ей стало жаль их, и в последнее мгновение ей захотелось подняться.
Но ветер был начеку. И он дал пинка старой дряхлой стене, и она, скрипя и визжа, грохнулась на улицу.
Она убила пожилую женщину, и двух детей, и молодого человека, который только что вернулся домой с войны. Она громко вскрикнула, умирающая, разбитая, старая стена и, в последний раз надтреснуто вздохнув, спросила ветер:
— Зачем? Зачем ты это сделал? Я же любила их!
Но ветер засмеялся, когда стене пришел конец. В нем бурлили силы, и он был полон древней мудрости. Он смеялся над жизнью, он ведь знал, что так и должно было случиться. И у него, у древнего юного ветра, не было сердца.
Но он мог быть мягким, если хотел. И он стал навевать своим пением вечный сон стене, которая умерла, вздыхая, потому что убила четырех человек.
Но вот он, юный ветер, уже опять смеется, ибо он переживет все: камень, улицу, даже бессмертную любовь.
Маргерит
Она не была красива. Но ей было семнадцать и я ее любил. Я вправду любил ее. Руки у нее всегда были холодные, потому что у нее не было перчаток. Матери своей она не знала, а про отца говорила: «Он свинья». А родилась она в Лионе.
Однажды вечером она сказала:
— Если мир полетит ко всем чертям, mais je ne crois pas[1], давай снимем комнату и будем пить шианс и слушать музыку. А потом откроем газ и будем целоваться, пока не умрем. Я хочу умереть вместе с моим любимым, ah oui![2]
Иногда она еще называла меня mon petit chou[3]. Мой маленький кочанчик.
Однажды мы сидели в кафе. Петушиные трели кларнета долетали в наш уголок. Голос певицы выводил чувственные синкопы. Наши колени, найдя друг друга, уже не могли успокоится. Наши взгляды встретились. Маргерит засмеялась, а мне от этого стало как-то грустно. Она тотчас это заметила. Мне подумалось — слишком уж юная была у нее улыбка, — что когда-нибудь и она превратится в старуху. Но я сказал, что просто испугался: а вдруг все кончится? Тут она опять рассмеялась, но уже по-другому — тихо:
— Пойдем отсюда.
Музыка так уютно мурлыкала, что на улице мы сразу замерзли, и нам оставалось только целоваться. А потом еще эти синкопы. И эта нахлынувшая грусть.
Нам помешали. Это был лейтенант без лица. Нос, рот, глаза — все было на месте, а лица не было. Но зато была красивая униформа, и он полагал, что мы не можем так вот, среди бела дня (это обстоятельство он особенно подчеркнул) целоваться на улице.
Я выпрямился, всем своим видом показывая, что он прав. Но он не уходил.
Маргерит рассвирепела.
— Не можем? О, еще как можем! Не правда ли, мы можем?
Она глядела на меня.
А я не знал, как быть, а этот, в униформе, все не уходил. Я испугался, как бы он чего не заметил, потому что Маргерит очень уж разбушевалась.
— Слушайте, вы! Тоже мне мужчина! Вот уж вам-то я бы не подарила поцелуя даже в темную ночь! О нет!
Тогда он ушел. Я ликовал. Я ужасно боялся, как бы он не заметил, что Маргерит француженка. Но офицеры далеко не всегда все замечают.
[1] Но я это не думаю (фр.)
[2] О да! (фр.)
[3] Мой миленький (фр.). Chou — буквально: капуста.