Там да сям. Вещи — никому не нужные. Подумал, что, пожалуй, их можно оставить пока здесь. Дня на три, на четыре.
Мое молчание он истолковывает как согласие и кивает в знак благодарности.
Что вы собираетесь теперь делать, месье?
Останусь пока здесь. Буду ждать очередного рейса.
Это нехорошо, месье, нехорошо для вас. В городе творятся нехорошие дела. Лучше бы вам этого не видеть.
Я уже видел, Теонест, уже видел.
Мне жаль, месье.
Да чего уж там! Не твоя вина. Вода у тебя есть?
Он отрицательно качает головой.
Мне пора. Скоро стемнеет. И вам бы тоже лучше укрыться за стенами дома. Завтра принесу воду.
Он уходит, и я начинаю составлять список вещей, необходимых для выживания. Два набора спичек — итальянского производства, не из древесины, а из вощеной и крученой целлюлозы; шесть банок рыбных консервов — сардины в масле, на этикетке — рыболовный катер с красной рубкой; три пачки сырного печенья, одна — почата; целая коробка банок с тушеной фасолью — продукт фирмы «Хайнц»; небольшая канистра дизельного топлива; радиоприемник, полбутыли воды марки «Родники Карисимби», трехнедельной давности, выдохшейся. Открываю на кухне кран, выходит воздух, за ним — две-три капли вонючей коричневой жидкости. То же самое в ванной. Электричества нет во всем доме. К счастью, у меня есть аварийный генератор, но расходовать дизельное топливо я буду очень экономно. Все теперь надо делать с умом. Ставлю кастрюли в сад. Около пяти ищу в приемнике «Немецкую волну». В новостях ничего, чего бы я уже не знал. Ничего, что могло бы помочь мне в моем нынешнем положении. Голоса на родном языке действуют ободряюще, но ведь все надо делать с умом, и потому я радио выключаю. Кто знает, насколько хватит батареек. С горсткой крекера сажусь на диван. Делаю несколько глотков, вода — безвкусная. Конусы света блекнут, затем один за другим гаснут — начинается долгая ночь. Приходит Теонест, приносит воду, фасоль, мясо на прутках. Перетаскивает в кладовку свое барахло. Пишу Агате. Пакую вещи, Жду. Она не приходит. В небо взлетает самолет. Сажусь на диван. Смотрю в сад, где опять наступает ночь. А я сижу и слушаю, как бьется мое сердце.
В детстве, сидя на горшке, я иногда воображал, что было бы, если б мой город был разрушен взрывом атомной бомбы и единственным местом спасения от наступающих русских оставалась бы уборная. Я размышлял, куда поставлю кровать, где устроюсь сочинять, как буду готовить. Чем и в каком количестве запасусь и как буду хранить свой провиант. Я не сомневался, что выдержу как минимум месяц, быть может, даже два. Эта уверенность и точный расчет радовали и придавали мне сил. Ты выстоишь в самой сложной обстановке, говорил я себе. Теперь я посмеялся над своей тогдашней наивностью. Не ограниченность пространства и не замкнутость в нем сводили меня с ума — рядом со мной не было людей. Я тосковал по доверительной, непринужденной, неторопливой беседе. Когда становилось очень туго, вел разговоры с самим собой — разумеется, не слыша себя. Пока голос мой не пробудил вдруг сознание — так по утрам долго звонит будильник, и человек в конце концов просыпается. Тот, кого я слушал, был кем-то иным, и этот кто-то иной был узником в особняке Амсар, на улице Депутата Кайоку, в Кигали. Настоящий же Давид Холь, с коим я отождествлял себя, не имел ничего общего с этим голосом, с этими несвязными речами, с неотделимым от них телом, с этими ста шестьюдесятью фунтами плоти. И даже с ногтями на руках — их я все время чистил вощеными палочками, потому как не хотел позволить грязи этой страны забраться даже в самую крохотную расселинку на этом теле. Что и говорить, я чувствовал ответственность за сохранность этой оболочки — в той же мере, что и за сарыча, который прыгал в саду с ветки на ветку и режущими слух криками требовал корма. Это тело не могло обходиться без моей заботы о нем, но я не был этим телом.
Как это тело по имени Давид Холь, по профессии администратор, сотрудник дирекции по оказанию помощи развивающимся странам, — но был ли он еще таковым? действовал ли еще трудовой договор? выплачивалась ли заработная плата? — так вот, как это тело было заключено в этом особняке, так и я сам был заключен в этом теле, в этой голове, в скелете, покрытом слоем жирка, кое-какой мускулатурой и куском кожи. Раздвоение не предвещало ничего хорошего, и я это знал. Нехорошо вслушиваться в собственные слова. Нехорошо быть заключенным. Нехорошо быть одному. Нехорошо вдыхать трупный запах. Нехорошо почти ничего не есть. Нехорошо не спать. Я неизбежно потеряю рассудок — как его потеряли здесь все. Быть может, я уже никогда не смогу стать единым целым, но какой смысл пребывать в здравом уме среди всеобщего безумия? Способность здраво судить и разумно действовать зависит от того, как в тот или иной момент складываются обстоятельства, и только теперь я понял, что происходило с Агатой в последние четыре года и в конце концов произошло. Она приспособилась, чтобы окружающий мир не отторг ее, как инородное тело.
Особняк Амсар вскоре наполнился награбленным добром. Теонест приносил его сюда, а затем постепенно продавал, превращая в звонкую монету, — разного рода книги, бювары, микрокалькуляторы на солнечных батарейках… Принес даже как-то павлинье перо и, не отряхнув от пыли, поставил в бутылке на окошко между кухней и столовой. А поскольку декоратор-самоучка полного удовлетворения не почувствовал, то повесил еще над камином подкову с выгравированным на ней пожеланием «Bonne Chance!»[10]. Он напоминал мне нашу старую кошку, которая клала на коврик для ног каждую пойманную мышь. Теонест натащил в особняк барахла на целый склад утильсырья. Настенные тарелки с видами Парижа, бинокль, с которым иногда я поднимался на крышу и обозревал позиции мятежников, — это были вещи мертвых. Как и на склады утильсырья всегда в основном поступали вещи мертвых. Разница между теми и другими была лишь на первый взгляд невелика. Ящик с девяноста девятью играми-развлечениями для всей семьи, шариковая ручка космонавта, которой можно писать, находясь в вертикальном положении головой вниз, настенный календарь с вышитой на нем сценой охоты средь английских долов, игла для проколки яиц, золоченый брелок для ключей банка Caisse Commerciale — все это осталось от убитых. Я дал ему понять, что думаю о мародерстве, однако в ответ услышал возражение. Лучше хотя бы товар спасти, сказал Теонест. Никого ведь не вернешь к жизни, если оставишь вещи дождю и термитам. Мертвым они уже не пригодятся, он же, имея деньги, может покупать еду, причем заботиться он должен не только о своих детях, но и обо мне. А раз я и в самом деле зависел от его подношений, то предоставил ему свободу действий. Угрызения совести переносятся гораздо легче, чем голод и жажда, и я больше не задумывался над тем, что своим спасением был обязан мародеру.
Конечно, я догадывался об этом, но не хотел допускать такой возможности, пока он не пришел в особняк Амсар в ту субботу поздним вечером — слишком поздним, если собирался быть дома еще до наступления ночи. Я сидел на веранде, и вдруг предо мной, как призрак, появился Теонест — измотанный, тяжело дышащий, грязный. Будто свалился с неба или вырос из-под земли. От него пахло потом, пивом и еще чем-то — этот запах был мне незнаком. При нем ничего не было — ни еды, ни пива, он тупо глядел в пространство и, казалось, не слышал меня, когда я заговорил с ним. С моим садовником что-то случилось, подумал я. Но в ту же минуту он молча опустился на колени и принялся читать молитву Отче наш. И где-то посередине, смутно помнится, при словах Хлеб наш насущный дай нам на сей день, разнял сложенные перед грудью руки и вытер со щеки что-то его явно беспокоившее — блестящий красно-белый комочек. И только тогда я увидел, что его рубашка забрызгана не грязью, а кровью.
Теонест не только мародерствовал. Он был из тех, кто по субботам выходил на общинные работы — как они это делали всегда. Только теперь они не рыли канавы и не скашивали траву с откосов. Вместе с другими обитателями своего квартала Теонест наверняка пришел к главпочтамту, у всех с собой были мачете и хлеб в котомках. Отсюда они отправились к холмам на охоту, объектом которой были люди. Потом мне рассказывали, как усердно они исполняли при этом свой долг, как старательно делали это дело — ничуть не хуже, чем свою обычную работу. И как раньше ровно в пять заканчивали работу на осушительном канале, так поступали и теперь, занимаясь кровавым ремеслом. Убив за пять минут до окончания официального «рабочего» дня отца семейства, они не трогали мать и детей, ибо завтра, знали они, снова будет день, а работать сверхурочно как-то не полагалось.
Став затворником особняка Амсар и слушая радио на батарейках, украденных Теонестом у мертвых, я нередко ловил знакомую волну и внимал умным комментариям. Их авторы рассуждали о причинах хаоса в Кигали, описывали тот ад, в который погрузилась страна. И это была правда. Но теперь-то я знаю, что в образцовом аду всегда царит образцовый порядок. И, глядя порой на страну, где живу сейчас, на уравновешенность и правильность, с коими все здесь свершается, невольно вспоминаю, что ту страну с ее адом иногда называли африканской Швейцарией — не только из-за похожих холмистых пейзажей и длиннорогих коров, но и из-за той же дисциплины, которая царила повсюду. Теперь-то я знаю: любой геноцид возможен только в государстве с отлаженным внутренним механизмом. В государстве, где каждый знает свое место. Где самый невзрачный куст не растет случайно и ни одно дерево не падает под ударами топора по чьему-либо хотению, но предназначается к срубке особым решением, а решение это принимается специальной комиссией и отпечатывается на предназначенном для этого бланке. И, глядя порой на то, как без малейшего трения работает зубчатый механизм этого общества и не слыша при этом ни единого громкого звука — ни скрежета, ни щелчков, ни треска, а лишь тихое чавканье масла между шестеренок; и, глядя подчас на людей, которые все это принимают и соблюдают порядок, зная, что он установлен не ими, но нисколько не интересуясь причиной его возникновения, я спрашиваю себя, а не получится ли так, что мы, в свою очередь, станем европейской Руандой? И вот как я отвечаю на этот вопрос: если что-то и может отвести от нас эту беду, то уж никак не благоустроенность нашего общества, не наша дисциплинированность, не уважение к властным институтам и начальству и даже не наша любовь к порядку и умеренности. Совсем наоборот! Для массового истребления людей все это — не препятствие, а предпосылка.
Ничто так не прельщает зло, как правильно проведенное мероприятие, как четко исполненное предписание, а по этой части — это надо признать — нам, вкупе с парочкой других стран, равных в мире нет. Мы этим гордимся, на этом строится все, что нас отличает и что мы находим столь достойным распространения, что понесли это в сердце Черного континента.
Я читал отчеты, написанные о нашей работе, и в ушах у меня еще звучат слова Маленького Поля, сказанные им утром, за три-четыре часа до бегства, после того как он прошел по авеню Армии мимо груды трупов, которую видел и я, приняв их сначала за брошенные в кювет тюки старого платья. Пока не разглядел мух: огромный рой был похож на черный занавес, которым хотели укрыть мертвецов от наших глаз. Как могли мы так заблуждаться, бормотал Маленький Поль, стоя рядом с двадцатикилограммовым багажом из двух чемоданов — один был набит образцами его самых любимых минералов. Как могли совершить такой промах, продолжал бормотать он, как могли сесть в такую лужу…
И в отчетах комиссий — а их нельзя было заподозрить в предвзятости суждений — говорилось, что деятельность дирекции закончилась провалом. В сущности же, говорить о провале не было оснований. Ведь если мы были их учителями, то они никак не могли оказаться плохими учениками. То, что они усвоили из наших бесед с ними, они осуществили на практике: проанализировали ситуацию, нашли принципиальное решение, создали предпосылки, подготовили средства реализации решения, запаслись инструментом, составили списки, обучили людей, разработали график, убрали мусор. И все это они делали спокойно и уверенно, без паники, быстро, но без спешки. Они решали задачу по нашей методике — с осмотрительностью, учитывая возможные случайности и имея запасные варианты. Если бы они не придерживались наших принципов организации любого дела, то не смогли бы уничтожить восемьсот тысяч человек — по крайней мере за сто дней.
Я бил Теонеста, раз за разом, и он мирился с этим, пока однажды не встал и не исчез, не проронив ни слова. Едва он повернулся ко мне спиной, как я пожалел о своем рукоприкладстве: кто же будет теперь снабжать меня продуктами и водой? Воды хватило бы еще на полнедели, но уже на следующий день я сделал первую из тех ошибок, которые чуть было не погубили меня. В полдень разразилась гроза, дождь лил как из ведра, сад затопило, за считанные минуты газон оказался под водой и выглядел как рисовое поле, и я воспользовался случаем, чтобы вымыться под дождем, как нередко делал это. Однако на сей раз я намылился мылом Агаты, купленным ею на рынке, и в аромате кокоса передо мной на миг возник ее образ. Она была рядом со мной, и тогда я вылил из флакона еще одну пригоршню, начал мыть голову и занимался этим до тех пор, пока не заметил, что дождь поутих.
Уже чуть ли не в следующее мгновенье в пелене облаков образовалось окно, оставив меня стоять посреди сада — намыленного, одураченного небом. Я стал кататься по траве, но получилось только хуже: все тело покрылось липким буро-зеленым соусом. Вернувшись в дом, я обтерся, но стоило мылу высохнуть, как тело мое зачесалось. Я заставил себя не пользоваться ногтями, но в какой-то момент не выдержал. Облегчение длилось очень и очень недолго. Зуд вернулся, сильнее, чем прежде, кожа во многих местах была расцарапана до крови. Все тело горело огнем. Воды у меня оставалось литров десять, кончался апрель, экваториальная зона низкого давления смешалась к югу, откуда она пришла в январе. Послеполуденные дожди уже не лили с прежней силой, осадки должны были вскоре вообще прекратиться, и я понятия не имел, где буду тогда доставать питьевую воду. Без особой надобности нельзя было тратить ни капли. Короче говоря, после бессонной ночи и с головой, которую я, казалось, не мыл мылом, а окунал в кислоту, я почувствовал такое изнеможение, что вымылся питьевой водой, истратив на это две полные бутыли и допустив таким образом непростительную ошибку.
Теонест не появлялся, и дождей давно не было. Если в ближайшие два дня ничего не изменится, думал я, мне придется, покинув особняк, выйти на поиски питьевой воды в город. При одной мысли об этом меня охватывала паника. Но не прошло и полутора суток, как жажда стала столь мучительной, что я решил совершить вылазку на следующий день. Дело, однако, до этого не дошло. Не успел я одеться, как услышал шаги по гравию, затем — голоса, и вскоре в саду появились шестеро ополченцев. Молодые ребята, почти еще дети, в гротескном одеянии: желто-синие бубу[11] говорили о цветах их партии, головы они обвязали майками, за поясом торчала зелень — ею они обозначили свою малую родину. Банановые листья были у пареньков из Кигали и с юга, чайные — у выходцев из Гизову, а кофейные ветви — у подростков с востока. Я принял бы их за участников карнавала, если бы они не были вооружены острыми мачете, дубинками с щетиной гвоздей, а один из юных вояк раздобыл где-то ручную гранату и повесил ее себе на грудь как украшение. В одном из нарядных пришельцев я узнал подростка, который некогда обслуживал посетителей в «Пальме». Его звали Винс, и он запомнился мне застенчивым, молчаливым юношей с по-девичьи нежными чертами лица. Теперь он походил на одного из четырех всадников Апокалипсиса. Чуть ли не половину лица закрывали огромные авиаторские очки. Окрашенные в красный цвет волосы полыхали как бенгальский огонь. Глазами он шарил по саду, ища в нем неизвестно что — ловушки, мины, врагов, в общем, призраков, коих сам же и пробудил к жизни. Голова его двигалась по-птичьи, рывками, схватывая взглядом зараз только один объект.
Наблюдая за тем, как он осматривает ближайшие окрестности, я краем глаза заметил, что сквозняком полоскало гардину, и тут же вспомнил, что не затворил дверь на веранду. Спустя секунду-другую они меня обнаружат. Первой мыслью было спрятаться в нише за генератором, и я начал играть с этой мыслью, вернее, мысль затеяла игру со мной — носилась в мозгу как угорелая, искала выход. По приказанию главаря ополченцы сели на газон, положив мачете рядом с собой. От одного по кругу пошел хлеб, от другого — бутылка виски. Подкрепившись, они легли на траву, вытянули отекшие от долгих хождений ноги — молодые бойцы отдыхали. Лишь предводитель все еще стоял, обшаривая глазами сад. Сейчас увидит открытую на веранду дверь, подумал я. Но командир пошел в другом направлении — в угол сада, спустил штаны и облегчился на корточках за узколистным эвкалиптом. Неспешно вернулся, на ходу поправляя одежду, и лег рядом со своими товарищами, подложив под голову руку.
Я разглядывал убийц, спавших в моем саду, и они показались мне детьми, отдыхающими после праздника в честь дня рождения, — с разукрашенными лицами и в ярких нарядах. Дышали они тяжело, один даже храпел, и, видя их, раскинувшихся на траве, невинных, мирных, я внезапно почувствовал такую усталость, какой не знал очень давно. В ней было что-то утешительное, и, уже лежа на диване, я подумал, что все может кончиться хорошо — мой плен, резня… Если бы я мог хоть разок уснуть по-настоящему глубоким сном, без сновидений, то на все нашлось бы решение… Когда же я опять открыл глаза, в опустевший сад светил белый месяц. Они оставили пустые бутылки, одна была выпита наполовину. Пиво было горьким, с привкусом металла, однако ж оно смочило мой горячий, распухший язык, и уже это было хорошо.
На следующий день я опять напрасно ждал дождя. А через день, около полудня, увидел с крыши, что над склонами холмов по ту сторону болот собираются тяжелые черные тучи. Я молил Бога двинуть их в нашем направлении, но до вечера с неба упало только несколько капель. Воды в кастрюлях набралось на полглотка. Я искал в саду местечки, где вода могла скопиться незаметно для глаза, искал крохотные лужицы вокруг стеблей, в ложбинках листьев. Облизывал их, если они были влажными. Решил съесть банан — только потому, что он был сочным. Жевал долго-долго, но горло отказалось проглотить кашицу. Когда кончиком языка касался нёба, то ощущение было такое, будто я три дня бродил по пустыне. Горло распухло, нос и рот воспалились. Однако я не потел — кожа была сухой и как бы напудренной. Я приказывал себе, открыв рот и высунув язык, дышать быстро, как собака. Садиться, чтобы не упасть навзничь. Перед глазами появлялись маленькие светлые круги, похожие на солнечные диски ацтеков, соединялись в цепочки, и их поблескивание было бликами света на воде озера. Ручьи питали его танцующими молекулами, я видел горные речки моей родины и волны Киву, спокон веку бьющиеся о его берега. Видел все дожди, что прошли в этой стране за время моего пребывания в ней. Дожди!.. Это не были дожди в обычном понимании этого слова, они не были такие, какие я видел в детстве и молодости. Дожди здесь не моросили — они низвергались с неба на землю водяными шарами, шлепались на асфальт со звоном. Казалось, небо раздавало оплеухи. Под тяжестью водяных масс гнулись и ломались могучие деревья, улицы в считанные секунды превращались в огромные сточные канавы, склоны гор и холмов размокали и сползали в долины. Любой ливень был всемирным потопом среднего формата.
Сколько раз я попадал под такие дожди — короткие, неистовые, и уже через три секунды на мне не оставалось ни одной сухой нитки. Со лба падали капли, по носу бежали ручейки, тонкими струйками стекая в рот, я слышал тысячи звуков, издавать которые способна вода, — журчанье, плеск, шум, клокотанье. Плененный безумной галлюцинацией, я видел, как тройки из двух атомов водорода и одного атома кислорода, взявшись за руки, скачут в радостном танце по камням, катятся по листьям, невесомыми полосками тумана плывут ввысь — словно безгрешные души в элизиум. Я смотрел им вслед: соединяясь с другими молекулами, они разрастались до размеров облака, прямо надо мной, — облака высокого, белого и как бы обугленного по краям. Поднимался ветер. Было ли это добрым знаком? Как перед окном вывешивают пуловер, я вывешивал на сквознячок язык. Облако меняло форму, сливалось с другими облаками, и теперь они закрывали добрых три четверти неба. Клубились, обещая обильный дождь. И разве только что на меня не упала капля — на палец правой ноги? Или это был обман чувств?
Что-то загрохотало, я не понял, собралась ли гроза, или разорвалась граната. Но звук, предвещавший, казалось, дождь, был всего лишь звуком шагов по гравию. Снова пришли ополченцы? Я не думал о том, что за люди откупоривали в трех метрах подо мной бутылки. Каждая клеточка моего организма жаждала питья, а я видел, что питье у них было. И тогда я встал, как телеуправляемый робот, и, прежде чем тень от меня упала на парней, окликнул Винса по имени.
Через тамбур я слез в сад, мне было все равно, что они со мной сделают. Пусть убьют как собаку, лишь бы дали сперва напиться!
Винс схватил дубинку, другие тоже поднялись с газона, выстроились полукругом за предводителем.
[10] Желаю успеха! (фр.)
[11] Рубаха в виде туники.