Трудно было, однако, только нам, европейцам. Низкорослые с первого взгляда узнавали себе подобного и, следовательно, принадлежащего к их группе. Такой же способностью обладали, естественно, и высокорослые. Мы и тут понятия не имели, по каким признакам они признавали друг друга — то ли по невидимому для нас знаку на лбу, то ли по особому запаху. Уверенным можно было быть только в том случае, если они предъявляли удостоверения личности. Несоответствующее в них было зачеркнуто. Будто власти хотели указать гражданину не только на то, к какому типу он принадлежит. Гражданин должен был видеть, к какому типу он определенно не принадлежит и какая судьба уготована ему в жизни — имеет ли он право учиться в университете, получит ли должность в министерстве, сможет ли стать офицером. Эти пути были открыты только низкорослым и закрыты для высокорослых.
После провозглашения страны независимым государством, а произошло это в 1962 году, они были исключены из сферы высшего образования, политики, военного дела. Им остались лишь должности в низовых органах власти. И низкорослые их не трогали, пока те вели себя смирно, на судьбу свою не роптали, такому положению не противились.
Конечно, мы считали угнетение высокорослых несправедливостью, однако смотрели на сложившуюся ситуацию сквозь пальцы: проблема эта напоминала ящик Пандоры, и тот, кто хотел решить ее во имя равенства и братства, рисковал дать повод для развязывания кровопролитной междоусобной войны. Безопасность была важнее справедливости. Во всяком случае, она воспринималась как ее предпосылка и, конечно, как условие нашей успешной работы. Хаб и его правительство обеспечивали спокойствие и порядок, и мы довольствовались заверениями, что, согласно конституции, ни один человек в этой стране не чувствует себя ущемленным из-за своего происхождения. Высокорослым был только каждый десятый, и поэтому имелись квоты, которые гарантировали высокорослым доступ к высшему образованию и к работе в министерствах — гарантировали в теории, а то, что они не соблюдались, что не было ни одного «высокорослого» бургомистра и ни одного «высокорослого» министра, считалось небольшим недочетом, возникшим и по вине высокорослых.
Веками они угнетали низкорослых, только из их рядов восходили тогда на трон короли, они служили опорой монархии, а мы, сотрудники дирекции, не любили аристократов. И даже при демократическом строе высокорослым пришлось бы подчиняться низкорослым, которые составляли большую часть населения и, кроме того, жили здесь до прихода сюда высокорослых — насколько это было известно. А известно было не особенно много, потому что летописи не велись: рассказы об исторических событиях передавались от поколения к поколению устно. Дело осложнялось еще и тем, что наряду с низкорослыми здесь жили еще и более низкорослые — народность сродни пигмеям. Ее представители называли себя тва, Поль их очень любил, а молва гласила, что тва когда-то стали самыми первыми обитателями этого края. К концу двадцатого столетия от них осталось лишь несколько рассеянных по стране групп, и встретить тва можно было не чаще, чем увидеть слонов. Единственными свидетелями их проживания здесь были редкие холмы с названиями зверей, на которых тва некогда охотились и которые исчезли с лица земли, пожалуй, раньше самих охотников.
Когда низкорослые изгнали отсюда более низкорослых, было неизвестно; вероятно, еще до начала летосчисления. Во всяком случае, уже тогда они выкорчевали все леса, расплодились на плодородных почвах и образовали кланы. Своего короля они величали Верховным Земледельцем. Он казнил и миловал, собирал налоги, а когда умирал, то труп сушили над костром, после чего приставляли к нему слуг, сопровождавших усопшего владыку в потусторонний мир. В завершение церемонии над могилой сажали лес. Только на севере страны несколько княжеств низкорослых сохранилось до нашего времени, ибо в какой-то момент, но тоже давным-давно, из мест вокруг озера Альберт и с берегов Бахр-эль-Газаль, реки газелей, впадающей в Белый Нил, в эти края пришли пастухи. Никто не помнил, как им удалось это сделать, но за короткое время они сумели подчинить себе земледельцев. Первого короля нового государства, возникшего примерно на рубеже последних двух тысячелетий, звали Гиханга. Со своей свитой он прошел через Мубари и обосновался в Гасабо, у западного края озера Мухази. Знаками его достоинства были молот и барабан Рвога. Представители основанной им династии правили страной девятьсот лет. Один из его преемников, Мутара Семугуши, верил в вечное возвращение исторических событий и постановил, что повторяющийся цикл должен охватывать восемь времен правления и включать в себя такое же число королей, чьи имена были им тоже прописаны. За первым в их ряду, Мутарой, следовали Кигери и Мибамбве, затем Юхи и Сьилима, за ними опять Кигери и Мибамбве и — в завершение — снова Юхи. Его правлением цикл заканчивался, и начинался новый, в котором каждому правителю надлежало выполнить предопределенное ему задание. Юхи слыли королями огня и мира, им запрещалось переходить Ньябаронго. Годы их правления запомнились как время покоя. От Кигери и Мибамбве, напротив, ожидали завоеваний, они имели право свободно передвигаться по стране, и один из самых прославленных представителей этой пары монархов дошел до озера Эдуард и вновь отвоевал Гисаку. Мутара и Сьилима были королями пастухов, они имели право перейти Ньябаранго один раз, но вернуться назад не могли.
Благодаря предопределению каждый подданный знал, в какое время будут жить его дети и внуки — в годы мира или войны, а поскольку короли хотели упорядочить не только время, но и свои отношения, то они создали систему Убухаке. Высокорослый отдавал низкорослому пару коров и требовал за это отбывать барщину — работать в поле, носить паланкин, выполнять другие повинности, и каждый человек в стране, кроме короля, был сюзереном того, кто владел меньшим имуществом, и одновременно ленником более могущественного, чем он сам. Сеть взаимозависимостей определяла жизненный уклад, но ячеи в ней были достаточно велики, чтобы обедневший высокорослый мог провалиться и стать низкорослым, а обогатившийся низкорослый просунуть голову и превратиться в высокорослого.
Бельгийцы, получившие после Первой мировой войны мандат на управление страной, оставили королю его трон, но удалили сеть, возведя вместо нее стену. Они раздали жителям удостоверения личности, в коих твердо значилось, кому быть высокорослым, а кому — низкорослым. Имевший более десяти коров звался высокорослым. Тот, у кого их было меньше, принадлежал к низкорослым. Разделяя и властвуя, новые господа легко обходились без проницаемой мембраны.
Народы Африки освобождались от колониального ига, взбунтовались против старых порядков и низкорослые. Бельгийцы сохранили за своими прежними фаворитами их высокое положение в обществе, но не властные полномочия. И потому погасить революционные настроения высокорослые были просто не в силах. А такие настроения охватили вскоре жителей даже в самых глухих уголках страны.
Разве не заслуживал похвалы поступок епископа с резиденцией в Кабгайи? Швейцарец возглавил движение за демократизацию страны и вселил в низкорослых надежду, когда в феврале 1959 года обратился ко всем и каждому с пастырским посланием, проповедуя в нем равенство рас и идущий от Бога закон, гарантирующий всем жителям и социальным группам равные основные права. В том же году умер король — Кигери V. В стане высокорослых, которые лишились направляющей руки, вспыхнули распри, так что противодействовать революции они не могли. Епископ отслужил заупокойную мессу по последнему монарху, но вскоре поползли слухи, что Кигери не умер, а был убит по наущению церковного иерарха. Верить слухам не было оснований, однако событие это прояснило, к кому мы, швейцарцы, должны были относиться лояльно — и относились в последние тридцать лет. Швейцарская Конфедерация отрядила в молодую республику своего советника, и вскоре была основана дирекция, которая не замедлила развернуть работу на холмах и в долинах страны.
Конечно, не обошлось без эксцессов. Много высокорослых было убито, еще больше бежало из страны. Но разве республика могла появиться на свет без родовых схваток? Разве европейские государства создавались только мирными способами? И разве трудно было понять дирекцию, которая на протяжении тридцати лет считала проблему решенной — по крайней мере, до тех пор, пока страна не достигнет в своем развитии той точки, когда можно будет начать процесс подлинной демократизации? И ведь все начиналось неплохо, тридцать лет царил мир. Но затем чудовище ожило, и загнанная в подсознание история вернулась — в облике высокорослых изгнанников. Покидая Уганду, эмигранты устремились к границе своей родины, а поскольку низкорослые никогда не согласились бы пропустить их через нее по доброй воле, то они вооружили своих сыновей автоматами.
Высокорослые атаковали в тот день, когда мы с Агатой были в Гисеньи. В ресторане мы сидели не одни: немецкие специалисты из земли Рейнланд-Пфальц отмечали на веранде чей-то день рождения. Украсив себя картонными шляпками и багряными носами, они распевали фривольные песни, и я помню только одно: заказанный нами шипучий джин пробирал меня все сильнее и с каждым новым глотком я все меньше смущался.
Агата же вновь начала мечтательно говорить о Брюсселе, об удовольствиях, которых лишилась на долгие месяцы, она их предвкушала, и передо мной вновь была женщина, какой я увидел ее в аэропорту, — женщина без интереса к чему-либо, кроме волнующих кровь развлечений. И еще кокетничала своей ветреностью. Если не произойдет чуда, то, как пить дать, провалится на экзаменах! И далее в том же духе — ни словечка о горечи расставания, ни нотки сентиментальности… Думаю, ей и в голову не приходило, что на следующий день мы расстанемся.
В ее глазах я был неотделим от Кигали, от этого скучнейшего захолустного городка с его обывателями в чиновничьих мундирах и легионом спецов, с лиц которых не сходило выражение озабоченности дефицитом торгового баланса, падением цен на кофе, а также тем, что главные отрасли экономики очень медленно приспосабливались к реальным условиям.
Когда я уже изнемогал от выпитого и ее болтовни, за столиком немцев вдруг наступила тишина, и я увидел в руках одного из них транзисторный приемник: он искал нужную частоту. Три послеполуденных удара гонга на Би-би-си прозвучали как-то зловеще, а слов диктора вслед за ними было не разобрать: их заглушал треск мотора лодки, кружившей по темной глади озера.
Я поднялся, чтобы узнать у наших соседей последние новости, но сидевший ближе к нам велел мне помолчать, а другой сообщил шепотом, что повстанцы захватили пограничный пункт в Кагитумбе, убив одного солдата и обратив в бегство остальных. Дорога из Рухенгери на Кигали закрыта, добавил он. Как бы рассказать об этом Агате и не встревожить ее, подумал я. Подобрал, как мне показалось, нужные слова и начал было говорить, но она, поначалу явно ничего не поняв, вдруг вскочила как ошпаренная, схватила свою сумочку и побежала к отелю. Мне нужно было заплатить по счету, нехитрое дело это на Киву нередко затягивается, особенно если у тебя только одна крупная купюра и кельнер должен сходить в город, чтобы разменять ее. Вот так это было.
Бросив наши вещи на заднее сиденье, Агата села за руль. Едва я закрыл за собой дверцу, как она рванула с места, и мы понеслись по извилистой дороге на Рухенгери. Миновать город и мчаться дальше не удалось. Немцы не соврали. Солдаты правительственных войск перекрыли шоссе и никого не пропускали. Агата повернула назад, и вскоре мы оказались за Мукамиирой. Оставив шоссе, двинулись дальше по проселку, вдоль озера Караго. В прибрежной воде мелькали пеликаны и цапли, узкая дорога то и дело петляла, и я охотно воспользовался бы случаем, чтобы взглянуть на пороги. Но Агата упорно вела машину все дальше на юг. Стемнело, однако нам везло: месяц стоял в своей последней четверти, освещая местность мутным светом. Рытвин на дороге прибавилось, но Агате как-то удавалось объезжать их. Иногда на пути попадались селения, мы проезжали мимо домов, в которых размещалась администрация, а потом нас опять окружали банановые рощи и чайные плантации. Движение вперед по тряской дороге без остановок утомило меня. Голова моя порой падала на грудь, но очередной ухаб опять бросал ее на лобовое стекло, будя меня самым беспардонным образом. Агата же не сбавляла скорости. Мы погружались все глубже в ночь. Мчались по полям и пашням. Деревья исчезли. Мы взбирались на холмы и спускались с них. Какое-то время держались течения Гитшье и Мухембе. Оставили позади себя Кабайю и Гасеке. Агата по-прежнему не выпускала руль из рук, и мне пришлось трижды просить ее, прежде чем она остановила машину и я смог справить малую нужду. Мотор она не выключила, меня тошнило от алкоголя, крутых виражей и обманутых ожиданий. А когда я решил немного размять ноги, она нетерпеливо засигналила, давая понять, что надо не мешкая продолжить наш стремительный вояж.
В какой-то момент мы заплутали и оказались на проселке, который заканчивался жилищем ничтожно малой величины. Лучи фар высветили всю убогость лачуги, точнее, звериного логова — не намного уютнее барсучьей норы, не краше ласточкина гнезда. Два раза еще я предлагал дождаться рассвета. Молчание в ответ не оставляло сомнений в том, что она намерена гнать дальше, пока в баке есть бензин. По обеим сторонам дороги показались надстройки заброшенных рудников близ Катумбы, и мы покатили по долине Ньяваронго, одного из истоков Кагеры. Преодолевая один выступ за другим, узкая дорога поднялась на вершину горы, где мы наконец опять вышли из машины. Рассвет еще не наступил, и мы затаили дыхание, замерли при виде несчетного числа холмов, протянувшихся в последнем свете луны до самого горизонта. Перед нами простирался весь запад страны. Подобно акватинте Добиньи или Ходовецкого. И меня вдруг наполнило чувство благодарности — за эту ночь. Что бы с нами ни случилось, я всегда буду помнить эту безумную гонку. И в редеющем сумраке нового дня меня совершенно не трогало, что Агата всхлипывала и кляла меня на чем свет стоит, с каждой минутой теряя надежду успеть к заветному рейсу.
Теперь дорога вела круто вниз по направлению к Гитараме. Мы ехали вдоль скалистых склонов, по голым, без крупинки гумуса, каменным лепешкам. Вместе с солнцем появились люди. Из легкой дымки, поднимавшейся с полей, проступали силуэты женщин, детей, мужчин, и я понял, что страна нам только казалась вымершей — всю ночь мы ехали среди спящих людей.
Что ж, Агата опоздала на самолет, и, не скрою, тогда я решил, что справедливость восторжествовала — пусть даже на короткий срок. Придется подождать неделю, думала Агата. Думал так и я. В действительности ей уже было не суждено покинуть страну. Хотя в последовавшие затем четыре года она не раз могла сделать это. Однако как-то так получилось, что она уже в те дни заразилась вирусом ненависти, который сначала отравил ее душу, а потом свел молодую женщину в могилу. При том что я долгое время не замечал никаких признаков отравления, да и она довольно долго, с год, не меньше, а скорее даже дольше, жила привычной для нее жизнью. Я часто спрашивал себя, что произошло бы, если б я не настоял тогда на нашей поездке к берегам Киву. Она, несомненно, улетела бы в Брюссель. Мы никогда бы больше не увиделись. Я не провел бы пресловутых ста дней в Кигали. Агата, вероятно, здравствовала бы и поныне.
Поговаривали, что правительственные войска отбили атаку в тот же вечер, но вскоре Би-би-си распространило сообщение, что мятежники находятся уже в Кабиро, проникнув в глубь территории страны на шестьдесят километров. По пятам за ними следуют беженцы: в течение сорока лет они терпеливо ждали в Уганде того дня и часа, когда вместе со своими чадами смогут вернуться на родину своих предков. Люди в Кигали были невысокого мнения о правительственной армии, особых надежд на нее не возлагали. Оснащенная оружием французского производства в виде бронемашин «Панар» и вертолетов «Газель», численностью не больше пяти тысяч штыков, она была слишком мала, чтобы дать людям ощущение безопасности. К тому же солдаты не только никогда не участвовали в боевых действиях, но даже не представляли себе, что это такое. Это были казарменные сынки: упитанные, с приличным жалованьем, но ленивые, несравнимые с королевскими солдатами — с теми легендарными воинами, что веками защищали страну от вторжения в нее работорговцев. Повстанцы, которых называли тараканами, стремились быть им под стать. Оказавшись в шестидесятые годы в изгнании, они присоединились к угандийским повстанцам, входили в ударные части и вместе с местными инсургентами одержали победу. Они умели сражаться, и потому мы боялись и не верили сообщениям о том, что правительственным войскам удалось перекрыть пути, по которым повстанцы снабжались из Уганды.
По приказу Хаба были арестованы тысячи людей. Высокорослых хватали прямо на улице, без всяких объяснений бросали в тюрьму. Среди них оказались две женщины из тех, что работали за окошком в приемной дирекции. Это противоречило соглашениям с местными властями, и Маленький Поль с Марианной заявили министру юстиции протест, потребовали проверить условия содержания под стражей. Мы посещали тюрьмы и ужасались тому, что там видели, — по двадцать человек в камерах, рассчитанных на пятерых, во всех уборных засоры, вода для питья грязная. Однако какими бы резкими ни были формулировки в письмах протеста, в личных беседах с чиновниками мы давали понять, кого считаем ответственными за возникшую ситуацию и на чьей стороне находимся.
И разве было непонятно, почему ярость Марианны и гнев Маленького Поля вызывали только мятежники и война, которую они развязали и которая грозила сорвать реализацию проектов и уничтожить то, что было создано за тридцать лет людьми трех поколений? Разве эти люди приезжали сюда не для того, чтобы помочь стране встать с колен и достичь определенного уровня развития? Разве вина за смуту, за убийства, за проблемы, которые густой сетью опутали страну, не лежала целиком и полностью на мятежниках? Их желание вернуться на родину можно было понять, однако они не имели права забывать, что именно они потерпели историческое поражение в революции 1961 года. Разве могли претендовать на возвращение, скажем, судетские немцы? Или три миллиона немцев, которым пришлось покинуть Силезию и которые стали называть себя «изгнанными»? Что сталось бы с Европой, если б каждый ее житель захотел вернуться туда, где когда-то более или менее случайно жили его родители? Ради сохранения мира на континенте европейцы не допускали подобного развития событий. Лишь эти медноголовые мятежники не поняли, что старую несправедливость не устранить новой. При этом дело было даже не в тяге к родным холмам, на что они обычно ссылались. Музевени, которого они поддерживали в войне с Оботе, перестал нуждаться в их услугах и бросил высокорослых на произвол судьбы. Именно поэтому они перешли границу и начали наступление.
Я никому об этом не говорил, но мне нравилось то возбужденное состояние, в каком теперь находился Кигали, — с уличными заграждениями, с коротко стриженными, обнаженными до пояса рекрутами, шагавшими по городу колоннами в два ряда. С офицерами и солдатами Иностранного легиона: Франция направила их сюда, когда после нападения не прошло и двух недель, и теперь они носились по Кигали на своих джипах с таким решительными лицами, будто уже участвовали в боевых действиях. Мне они нравились, да и кому они не нравились — я хочу сказать, не они сами, а их настроение. Ведь войной-то в Кигали в общем-то не пахло. Бои шли на севере, близ границы с Угандой — вдали от наших глаз.
Существовали ограничения: так, в первые месяцы не рекомендовалось, а позднее даже было запрещено находиться на улице вечером, после двадцати часов. Жандармы вели себя грубо, особенно те, кто только что надел форму. Людей хватали, избивали без всякой на то причины, отбирали все, что имело хоть какую-то ценность, и сажали за решетку. Не щадили даже работников посольств. Нападению подвергся один из сотрудников кенийского представительства. Вечером он был обстрелян солдатами, что особенно возмутило Маленького Поля. Он называл этих людей варварами, не зная, как и мы все, к какому лагерю они принадлежали. Ясно было одно: мы тоже могли стать мишенью. Марианна распорядилась усилить меры безопасности. К каждому дому был приставлен охранник, в каждом доме был установлен дополнительный телефон. А к служебным машинам мы прикрепили щитки с надписью: «ШВЕЙЦАРЕЦ».
События в стране приковали к ней внимание мировой общественности. Мы больше не находились на каком-то забытом Богом клочке земли, «где-то там в Африке». Я работал теперь в одной из горячих точек планеты. Мы сидели на пороховой бочке, и это волновало, пугало и приводило в смятение. Город был полон слухов и темен. Он совершенно изменился. Ощущение было такое, будто все годы мы видели только кулисы, а теперь кто-то развернул их на сто восемьдесят градусов. И мы оказались в голом каркасе, жили теперь в чьем-то мрачном чреве — на той стороне, которая была реальной, подлинной, привлекательная же сторона, с четким распорядком дня и хорошими должностями, была иллюзией и осталась в прошлом.
Мы по-прежнему не понимали людей, мотивы их поступков сплошь и рядом оставались для нас тайной. Зато с лиц исчезла эта вечная улыбка — страна сбросила маску. Название ее столицы теперь чуть ли не ежедневно появлялось в сообщениях крупнейших телеграфных агентств. Статьи из «Нью-Йорк таймс» и лондонской «Таймс», из «Монд» и «Нойе Цюрхер цайтунг» передавались из рук в руки и обсуждались. Мы делали вид, что нас раздражают ошибки и легковесные суждения журналистов. На самом деле они укрепляли в нас чувство превосходства. Ситуацию в стране мы знали лучше, чем писаки, сидевшие в редакционных кабинетах в Найроби, Кейптауне или, в лучшем случае, в Кампале. В Кигали их практически никогда не видели.
Находясь однажды в посольстве, я принял звонок репортера швейцарской газеты. Он хотел поговорить с Марианной, чтобы получить от нее информацию о мерах по обеспечению безопасности швейцарских граждан, находящихся в данный момент в стране. Не знаю уж, кто тянул меня за язык, но я сказал, что координатора в Кигали нет, что она за городом, где ведутся работы, и что с равным успехом необходимую информацию могу дать и я. Старался придерживаться фактов, однако выбирал резковатые выражения, описывая безобидные, в сущности, происшествия. И вскоре прочитал в той газете статью, из коей следовало, что убийства и прочие злодеяния совершаются на улицах Кигали даже в дневное время. В качестве источника был назван высокопоставленный чиновник швейцарского представительства, и мне оставалось лишь надеяться, что никому и в голову не придет связать с безымянным дипломатом мою скромную особу. И все же тайное стало явным. Кто-то из Центрального управления доложил вышестоящему начальству, что кооперанты-де сеют среди населения панические настроения, и призвал дирекцию к ответу: почему она, известная своей рассудительностью и осмотрительностью, не только не пресекает такого рода действия, но и сама пропагандирует насилие и произвол? Марианна бушевала, Маленький Поль не разговаривал со мной целую неделю, я ходил с видом грешника, но считал, что дело стоило вызванного им переполоха. Все-таки статья убедила меня в том, что я играл здесь не последнюю роль, и ведь никто не мог отрицать, что в Кигали пахло паленым.
Прежнего покоя не было, но теперь я хотя бы не скучал, а грозовая атмосфера в городе придавала бодрости. Я меньше спал, пил больше кофе и был охвачен смутной тревогой — не знаю, была ли тому причиной война или мои отношения с Агатой. Она позвонила мне и сказала, что остается в Кигали. Отец хочет, чтобы она была рядом. Из Рухенгери, где она появилась на свет, приехали родственники. Положение там, на севере, стало шатким. Ее дядя с женой, двое кузенов и три кузины жили теперь в их доме на авеню Молодежи. В нем и прежде было тесно, а теперь матери был нужен всяк, кто помогал бы ей вести домашнее хозяйство и заботиться о гостях. Научившись в Брюсселе ценить независимость, Агата отвыкла от жизни в семье. Уже первый месяц после визита Папы был сплошным мучением. И вот теперь она должна остаться на неопределенное время в этой заштатной столице. Женщине тут нельзя пойти в бар одной, и даже в нормальном ресторане к ней тут же начинают приставать какие-то пришлые парни в военной форме. Мне казалось, что это поможет наладить наши отношения. Только Агата смотрела на это по-иному. Она не желала со мной встречаться: во-первых, считала, что застряла в Кигали по моей вине, и, во-вторых, из опасения, что ее могут причислить к легкомысленным особам, высматривающим европейцев в «Шез Ландо». Напрямик она мне это не говорила, но мне и без того все было ясно. К тому же скрывать наши отношения будет больше нельзя, придется познакомить меня с родителями и другими родственниками, и, когда Агата представляла себе мою встречу со своим отцом, ее начинали мучить кошмары.
Я не торопил ее, дал время на раздумья. Тоска по иностранцу, человеку, который не принадлежит к ее клану, привела заблудшую вновь ко мне. Мы встретились тайком, в субботу после обеда. Она не отправилась в Cercle sportif[8] играть в теннис, а пришла в особняк Амсар и стала изливать мне душу. Я умираю от скуки, сказала она. Мой дядя — неуч, он туп как пень, у него плохо пахнет изо рта, он отравляет воздух в доме своим одеколоном. Но с этим можно было бы смириться, если бы в доме не было двоюродных братцев. Они не дают мне прохода, разглядывают с ног до головы, подкарауливают в прихожей. Провинциалы самого низкого пошиба, говорила она со стоном. За всю свою жизнь не прочитали и двух книжек, а Кигали для них — город с мировым именем, пуп земли, ты можешь себе это представить? У любимого же брата, единственного человека в семье, которого она уважала, времени для нее не находилось. Он был одним из лидеров политической партии, называвшей себя Республиканско-демократическим движением. В принципе он мог бы отправиться вечером с Агатой в какое-нибудь заведение, дать ей возможность немного развлечься, не вызывая никаких подозрений. Куда там! Он ходил на собрания, писал трактаты, агитировал, вел с отцом на веранде чуть ли не до полуночи бесконечные споры — о будущем страны, о новой конституции, о целях мятежников и прочих «скучных» вещах. Агату они не интересовали ни в малейшей степени.
Меня удивило, как мало она говорила о войне. Столкновения на границе, тревожная ситуация в городе были для нее чем-то таким, что мешало ей вести интересную, веселую жизнь. Казалось, судьба страны была ей безразлична или касалась ее лишь постольку, поскольку затрагивала ее собственную судьбу. Я этого не понимал, и в то же время ее политическая безалаберность меня забавляла. Я немало дал бы за то, чтобы столь же сильное волнение, как здесь, охватило и мою страну — даже если бы никто не знал, во что это выльется и будущее страны оставалось бы неясным. Я понимал Фелисьена, брата Агаты, я бы наверняка так же, как он, ринулся в политическую бучу, и в то же время был, конечно, рад, что Агата этого не делала, а предпочла прийти ко мне, чтобы выплакаться на моем плече. Раза три мы обменялись поцелуями, однако теперь ей был важнее надежный друг, человек, который слушал бы ее, братишка из иного мира. И я старался не быть назойливым. Старался дать ей почувствовать, что кто-то ее понимает. Я знал, что ей нравилось — непринужденные разговоры о том о сем, всякие пустяки.
[8] Спортивный клуб (фр.).