— Он всегда у вас такой ершистый? — невпопад спросил Ахабьев, когда пауза слишком затянулась.
— Виталик? Что вы… Он был добрейшим ребенком! Просто сейчас у него переходный возраст, да и… Сами понимаете, ему трудно принять Киру… У нас с Галиной давно не ладилось, и мы даже подумывали о разводе, но она так неожиданно умерла, а я встретил Киру… Она была лаборанткой на моей кафедре… Виталик наш брак не одобрил, и с Кирой общего языка найти не смог…
Я сам напросился, подумал Ахабьев. Вызвал его на откровенность, а зачем? Какое мне дело до его семейных проблем… Мораль: не надо задавать бестактные вопросы.
— Между прочим, — сменил тему разговора Валентин Дмитриевич, здесь когда-то была знатная охота. Зверья было немерено. Тут даже неподалеку сохранился охотничий домик, еще с царских времен. Потом его наши партийные бонзы его отреставрировали и приезжали сюда пострелять волков и лосей. Вот всех и перестреляли… Я сам охотой не увлекаюсь, но мне знакомые рассказывали, что домик этот до сих пор стоит в лесу… Я вот думаю — может, этот Максим Платонович туда забрался?
— Может, и туда, — кивнул Ахабьев.
— А как же мы его искать будем? В деревню хоть тропинка ведет, да и та кустами заросла, — проворчал Валентин Дмитриевич, отцепляя колючие ветки от полы своего модного плаща, — а домик этот где?
Ахабьев пожал плечами. Информация об охотничьем домике была интересной, и он принял ее к сведению, но сейчас он был уверен, что искать домик им не придется.
Он почему-то твердо знал, что они найдут Максима Платоновича в заброшенной деревне.
Запах здесь стоял нехороший, гнилостно-затхлый, и сыростью тянуло от черных, вросших в землю домишек с заколоченными дверями и окнами. Огороды густо заросли бурьяном, заборы покосились и разве что не лежали на земле, улица превратилась в сплошное болото, разъезженное, размытое дождями, закисшее и источающее зловоние… Деревенька эта умерла много лет назад, и выглядела она сейчас соответственно. Как и должен выглядеть разлагающийся труп…
Не было здесь никакого движения, все замерло, окаменело, как на фотографии, черно-белой и пожелтевшей от старости фотографии с потрескавшимися краями — затертой, залапанной, выгоревшей и замызганной грязью фотокарточке…
А еще здесь было очень тихо: не было птиц, не шуршал ветер в кронах деревьев-скелетов, не скрипели оборванными петлями ставни и калитки, не лаяли собаки… Да и откуда здесь взяться собакам? — подумал Ахабьев чуть удивленно. Отчего я вообще вспомнил о собаках?
— Это что ж, нам теперь все дома обшаривать? — чуть растерянно сказал Валентин Дмитриевич. — А если, неровен час, крыша рухнет? Зашибет ведь… Тут же сгнило все давно. Вон какие дыры! И чего его сюда понесло? О-хо-хо… Ну что ж, Олег Николаевич, вы берите себе левую сторону улицы, а я по правой пройдусь. Небось, дрыхнет старикан где-нибудь, а мы его ищи…
Искать не пришлось. Максим Платонович Кузьмин лежал на земле в самом конце улицы. Маленький, нелепый, жалкий в своем распахнутом стареньком пальто и кургузом пиджачке с оборванными пуговицами, левой рукой он стискивал грудь сквозь тонкую ситцевую рубашку, а скрюченными пальцами правой — комкал холодную грязь. Его тонкие, похожие на паутину седые волосы были растрепаны, а на землисто-сером лице ярким пятном выделялись синевато-белые губы. Глаза его были закрыты, и не просто закрыты, а зажмурены, крепко-накрепко сжаты, до судороги, так, что все лицо перекосила гримаса напряжения, и губы кривились в безмолвном крике…
Он был мертв. И мертв уже давно. Смерть наступила чуть меньше суток назад, определил Ахабьев на глазок. Выходит, пока я всю ночь искал Зверя в лесу, Зверь выслеживал этого безобидного старичка… И выследил. Только убить не сумел. У старичка было слабое сердце… А падаль Зверь не ест.
Что ж, сойдет за смерть от естественных причин. В конце концов, что может быть естественнее смерти от инфаркта?
— Вот черт… — пробормотал Валентин Дмитриевич, увидев труп и слегка побледнев. — Вот надо же… Черт побери… И что теперь делать? Как же мы его понесем? Машина же сюда не доедет… Летом бы доехала, а сейчас… Надо бы носилки соорудить. Ну не бросать же его здесь, верно? А потом… Черт, и телефона-то у нас в Сосновке нет. Придется ехать в город за «скорой». И милицию тоже надо вызвать…
Как же он спокоен, удивился Ахабьев. Как же он хладнокровен и рассудителен! Уравновешен и равнодушен… И все, что его волнует — так это непредвиденные заботы и необходимость ехать в город… Смерть человека для него — всего лишь источник проблем. Не более.
Не от того ли, что это он его убил? Ахабьев мысленно улыбнулся своей мнительности. Лет десять назад он бы точно заподозрил Валентина Дмитриевича в ликантропии. И принял бы все необходимые меры. Несмотря на предостережения отца.
А потом мне пришлось бы принять все необходимые меры в отношении самого себя, подумал он. Ведь приди я сюда один, спрятал бы труп в погребе одного из домов, а Елизавете Ивановне сказал бы, что ничего не нашел. И всего делов…
— Еще чаю?
— Да, спасибо… — ответил Ахабьев почему-то, хотя чаю ему не хотелось.
Елизавета Ивановна налила в чашку заварки, придерживая рукой крышечку чайника, добавила кипятка, и наложила в розетку клубничного варенья из высокой банки с фигурным горлом — из тех, что не консервируют, а накрывают бумагой и обматывают тонкой бечевкой. Стройные ряды таких банок поблескивали сквозь пыльное стекло буфета, и Ахабьев еще подумал: зачем одинокой вдове столько варенья? Или старой деве, без разницы… А потом спросил себя — а с чего я взял, что она вдова? Может, разведенка. А варенье для детей и внуков… Нет, ответил себе Ахабьев. Такие не разводятся. Такие все стерпят, лишь бы семью сохранить…
Ахабьев устал, и мысли в голову лезли дурацкие, бессвязные, бессмысленные…
— А ведь он еще книгу собирался написать, — печальным голосом произнесла Елизавета Ивановна, рассеяно глядя в пространство и поглаживая на груди пуховую шаль. — Мемуары… И не успел.
Ахабьев отхлебнул обжигающий чай.
День прошел суетно, суматошно и бездарно. Три часа они шли до той деревеньки, потом четыре с половиной — тащили в Сосновку тело покойного Максима Платоновича, тащили с трудом, трижды роняя его с самодельной волокуши… Затем Валентин Дмитриевич уехал в город, и пока он вернулся с машиной «скорой помощи», Ахабьеву пришлось составлять компанию скорбящей Елизавете Ивановне, а когда труп наконец-то увезли, уже стемнело, близилась ночь, и Ахабьев понял, что охоты сегодня не будет, потому что он слишком устал и хочет спать…
Голова его потяжелела, мысли стали вялыми, рефлексы затормозились, как всегда на исходе первых суток без сна навалилась апатия, а в животе время от времени вспыхивала режущая боль, он не ел со вчерашнего дня, и есть не хотел, но боль не утихала, и от горячего чая с приторно-сладким вареньем становилась все сильнее…
— Он ведь, Максим Платонович, домосед был. Мог неделями на улицу не выходить, все читал, и выписки делал… А как услыхал вчера от кого-то, что здесь деревенька есть заброшенная, так сразу и загорелся туда пойти… Будто магнитом его туда потянуло. Я подумала — может, ему для книги надо…
Да нет же, нет, захотелось сказать Ахабьеву. Не магнитом. Но чем-то посильнее магнита… И не сам он загорелся этой походкой. Просто услышал ночью, сквозь сон, тихий и зовущий волчий вой… И пошел. Не мог не пойти…
Ахабьев почувствовал, что тупеет от этого заунывного монолога и сказал: