Это был урок, который давало мне будущее, и во мне нашлось достаточно зоркости, чтобы его оценить, хотя и ненадолго».
А вернувшись домой поздним вечером, Каверин нашел в кармане пальто клочок бумаги, на котором корявым почерком Виктора Шкловского было написано только одно слово: «Сволочонок».
Этот случай многое говорит об ордене «Серапионовых братьев», согласитесь…
И еще история.
Однажды Зощенко привел на серапионовскую субботу трех актрис гастролировавшего в Петрограде театра. Каверину показалось, что приход незваных гостей разрушил атмосферу вечера, когда шел серьезный разговор о поэзии. В состоянии раздражения он выслушал стихи актрис и желчно разгромил их. Девушки обиделись и ушли, Серапионы дружно разругали Каверина, а Зощенко проводил актрис и вернулся в бешенстве: он обвинил юного брата в ханжестве, требуя, чтобы все осудили его поведение. И Каверин… вызвал Зощенко на дуэль!
Случилось это в январе 1922 года, когда необходимо было сдавать экзамены в университете и институте, но Вениамин Александрович не выходил из дома — он ждал секундантов, сочинял предсмертные записки и читал принесенный ему Тыняновым «Дуэльный кодекс». И хотя по «Кодексу» ждать полагалось два дня, Каверин провел дома четыре, почти наизусть выучив учебник по римской литературе.
Тут подоспела дата — первая годовщина братства. Отмечали в Доме искусств, в комнате Мариэтты Шагинян, и, конечно, Каверин не удержался и отправился на празднование. Пришел и Зощенко — веселый, добродушный. Их стали мирить, заставили поцеловаться, после чего Зощенко сказал с улыбкой: «Знаешь что, а ведь я эти дни почти не выходил. Думал: черт его знает, мальчишка горячий! Ждал секундантов».
Вот так несостоявшаяся дуэль выявила для нас еще какие-то черты характеров Зощенко и Каверина…
Ну а теперь обратимся к манифесту, написанному Львом Лунцем с присущими ему страстностью и пафосом.
В этом манифесте, написанном совсем юным Львом Лунцем, сконцентрированы едва ли не самые главные принципы, среди которых и необходимость создания подобного литературного общества, и спорность этого создания, и какая-то искусственность соединения столь различных писателей в одном кругу, и неизбежная поспешность и неопределенность формулировок при определенности взглядов, которые почти невозможно, нереально свести к некоему «общему знаменателю», и невольная, быть может, попытка вообразить себя пустынниками среди хаоса общественной и культурной жизни Петрограда в первые послереволюционные годы.
Многое сошлось в этом манифесте, до сей поры не расшифрованном до конца не только из-за его спорности, но и из-за индивидуальности каждого члена этого сообщества.
Это и дало основание Вениамину Каверину много десятилетий спустя говорить об «ордене».
Не случайно и то, что каждый из них носил в подражание не только гофманским братьям, но и пушкинскому «Арзамасу» прозвище достаточно выразительное, хотя тоже не всегда поддающееся расшифровке.
Сам Лев Лунц назывался Братом Скоморохом — вероятно, отчасти из-за яркого чувства юмора, присущего этому одаренному и прекрасно образованному юноше. Константин Федин именовался Высоким Блондином, Михаил Слонимский — Братом Виночерпием, Всеволод Иванов — Братом Алеутом, Михаил Зощенко, судя по некоторым воспоминаниям, либо остался без прозвища, либо назывался Братом Мечником, Николай Тихонов — Братом Половчанином, Николай Никитин — Братом Ритором (примкнувший к братству ненадолго известный впоследствии французский литератор В. Познер назвал в письме А. М. Ремизову Никитина Братом Канонархом), Илья Груздев был Братом Настоятелем. Не входивший в братство Виктор Шкловский именовался Братом Скандалистом (уж не из этих ли времен в роман юного Вениамина Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» пришло к Виктору Борисовичу это имя или, может быть, наоборот?) или Братом Беснующимся, что тоже весьма подходило к его натуре.
В этих прозвищах было не только подражание Гофману, но и какие-то элементы игры — почти детской игры в благородных «разбойников», пустынников, противостоящих регламентации и жестким требованиям. Именно потому манифест был насыщен отчаянным максимализмом и романтизмом — в ту пору далеко не самыми популярными настроениями. И вполне естественно, что этот манифест произвел настоящий взрыв в эпоху жестких идеологических установок и четких определений: «С кем вы, мастера культуры?»
Едва ли не главной внутренней «спорностью», несогласованностью манифеста со своим временем явилось то, что уже через полтора-два года среди «Серапионовых братьев» начались разногласия — выявлялись всё отчетливее их несходство, различие устремлений.
В письме Льву Лунцу, лечившемуся в то время в Германии, от 9 октября 1923 года Вениамин Каверин описывает хронику жизни «Серапионовых братьев»: «Вчера впервые увидел Никитина после его поездки. Он выпустил книгу „Бунт“, половина в ней неприкрытая… халтура. Ему ужасно вреден успех. То, что он чувствует себя известным писателем, обходится ему дороже его славы. Он собирается писать Алтайскую (против ожидания, не английскую) повесть. Если не сорвется, то всё у него будет ладно». А спустя всего два месяца, в другом письме, добавляет: «О Никитине нечего писать. Отношение к нему ребят — холодное и презрительное. Он редко бывает у нас, и в последний раз на интимном серапионовском собрании о нем говорили, как о чужом и чуждом человеке».
Но всё-таки они еще ощущали себя братьями — если уже не по сходству поисков своих путей в литературе, не по стилистическому или иному единству, то по главному для них: стремлению по-настоящему обновить прежние литературные ценности, не отвергать их огульно, а бережно собирать всё в «свою копилку», чтобы потом явить миру нечто новое, совершенно новое. Потому и менялись столь медленно, но неуклонно их взгляды на культуру прошлого (вспомним приведенное выше высказывание Вениамина Каверина о Тургеневе), потому и шел каждый из них так или иначе от пустынничества к «угловому окну»…
На собрании, устроенном «Серапионовыми братьями» по случаю столетней годовщины смерти Гофмана, Вениамин Каверин сделал доклад — во многом чересчур пафосный и не вполне внятный, но, несомненно, и объясняющий то, почему именно этот писатель стал их кумиром.
«В чем назначение Гофмана? В России его окрестили сказочником и, подобно другим великим писателям Запада, назначили служить забавой детям. В этом есть какая-то случайная мудрость. Детям свойственна условность и способность не удивляться тому, что взрослым кажется невероятным. Это характерные черты творчества Гофмана. Его понимали по-разному: искали в нем быт и психологическую глубину — и находили; искали тончайший философский смысл — и находили. А ныне мы, подступая к нему как бы с неким наивным реализмом в сердце, будем искать фантастический реализм его произведений, и мы найдем его, и за ним самого Э. Т. А. Гофмана дирижером в Бамберге, художником в Глогау, театральным деятелем в Варшаве, писателем — везде, мертвецом в Берлине, архивариусом, путешественником, старым евреем, чертом в каждой строке, написанной им… Мы подступаем к Гофману с мечом в руках. Этим мечом мы отсекаем сентиментальность, психологию, философию и другие вторичные признаки его писательской сущности, а сердцем, полным наивного реализма, воспринимающим мир таким, каким он лежит перед нами, мы разгадываем и открываем его… Я — не я, вы — не вы, всё — не то, как оно есть перед нами, и в этом, быть может, сущность многих, если не всех, произведений Гофмана… Никто еще не измерил Гофмана как должно. Перед нами еще лежит эта высокая задача. Минет еще столетие, и новые Серапионовы братья будут праздновать день мастера Теодора, и новый Каверин скажет о том, что Гофман жил, жив и будет жить, доколе человеческий глаз сумеет видеть черное на белом и ломаную линию отличать от прямой».
Неразгаданность, влекущая к себе мистическая напряженность сказок Гофмана, которая так понятна детям и так притягательна для взрослых, фантастический и фантомный мир Зазеркалья человеческих душ и поступков, раздвоение человека, пересечения параллельных прямых в бесконечности… Можно ли равнодушно пройти мимо этого? Можно ли не поддаться искушению проникнуть за видимую грань вещей?
Для начинающего свой творческий путь вчерашнего гимназиста Вениамина Каверина, как и для его молодых товарищей, это оказалось невозможным…
М. Горький опекал «Серапионовых братьев», заботился об их благополучии, в том числе бытовом, защищал от нападок критиков, всячески пропагандировал их несовершенное еще творчество в обновленной России и за границей, принимал деятельное участие в издании альманаха (он оказался единственным, хотя планировался как регулярный) и в издании их произведений на Западе и в Советской России…
Среди множества творческих объединений Горький выделял «Серапионовых братьев» в первую очередь за непохожесть на других, за то, что каждый из них считал литературу главным делом всей своей жизни. А Горький хорошо понимал, насколько важны для новой литературы собственный голос и независимость.
И, естественно, отмечал высокую культуру, которую передали им, что называется, из рук в руки выдающиеся мастера. Это была та самая «культура письма», которую высоко ценил Виктор Шкловский. Именно он, по словам Е. Г. Полонской, выдал «Серапионовым братьям» «метрическое свидетельство», впервые упомянув о них в статье, опубликованной в 1921 году в газете «Книжный угол». И надо отдать должное М. Горькому — в сложное для страны время он понимал, что культуру необходимо поддерживать, а «актуальность» рано или поздно придет…
Насколько злободневна сегодня эта мысль, впрямую Горьким не высказанная, но буквально пронизывающая и его письма, и его статьи, и его общение с братьями? На мой взгляд — чрезвычайно, потому что именно отвержение предшествующей, веками накапливающейся культуры, именно стремление во что бы то ни стало соответствовать сегодняшнему дню обедняет и порой доводит до неразличимости современные образцы прозы. И возникающие, хотя не объявленные ныне «братства», строятся на идеологии, а не на творческих принципах. Строятся, словно карточные домики, и — разваливаются подобно им. Одним из примечательных примеров может служить Союз писателей, распавшийся вместе с Советским Союзом на несколько группировок, объединяющих писателей по невнятным порой им самим признакам.
Наверное, именно приверженность высоким культурным традициям и держала «Серапионовых братьев» вместе, даже когда объединение перестало существовать. Дружеские, братские связи сохранились у всех почти до последних дней жизни, хотя и проявились под давлением обстоятельств по-разному. Но об этом — потом.
Пока же речь идет о времени, когда все они были молоды, дружны и счастливы своей причастностью к созиданию новой литературы новой страны.
Что же касается аполитичности «Серапионовых братьев», они были отнюдь не одиноки в этом настроении. Вениамин Каверин писал уже в 1980-е годы: «Литературные интересы в молодости всегда заслоняли от меня интересы политические, и это, кстати сказать, характерно для опоязовцев[2], у которых я учился. Читая дневники Б. М. Эйхенбаума (хранящиеся в ЦГАЛИ) или переписку Ю. Н. Тынянова с В. Б. Шкловским (там же), невольно приходишь к мысли, что эти люди, всецело занятые грандиозной переделкой мирового литературоведения, были, в сущности, аполитичны… У старшего поколения ОПОЯЗа не было политического прошлого. Исключение составляет Шкловский. В его книге „Революция и фронт“, написанной по живым следам, не говорится о борьбе против большевиков, но нетрудно представить себе, что в стороне от этой борьбы он не был. Впоследствии эта позиция изменилась на 180 градусов».
О роли М. Горького в судьбе и творческих поисках «Серапионовых братьев» свидетельствует его переписка с Вениамином Кавериным. В своей статье, опубликованной в 1923 году в бельгийском журнале «Disque vert», Горький писал: «Я слежу за развитием и духовным ростом „Серапионовых братьев“ с великими надеждами. Мне кажется, что эти молодые люди способны создать в России литературу, в которой не будет ни квиетизма, ни пассивного анархизма Льва Толстого, из нее исчезнет мрачное садистическое инквизиторство Достоевского и бескровная лирика Тургенева».
[2] ОПОЯЗ — общество изучения поэтического языка, полуформальный научный кружок, созданный около 1916 года группой теоретиков и историков литературы, лингвистов и стиховедов.