А вот что он писал Каверину 10 октября 1922 года: «…Вы должны знать, что вас не сразу поймут и оценят. Вам нужно вооружиться терпением в пути, на который вас обрекает характер вашего таланта. Его надо очень любить, очень беречь, — это цветок оригинальной красоты, формы, я склонен думать, что впервые на почве литературы русской распускается столь странное и затейливое растение. Для меня, старого читателя, уже и теперь ваши рассказы выше подобных у Гоголя. Не люблю сравнений, но, думая о вас, всегда невольно вспоминаю Гофмана и — так хочется, чтобы вы встали выше его! Я много мог бы сказать вам комплиментов, все они были бы искренни, но я не считаю их преждевременными. Но — пока довольно…»
Что для двадцатилетнего начинающего писателя значила такая оценка самого Горького — думаю, даже представить себе трудно! Но вскоре Каверину суждено было прочитать далеко не лестный отзыв классика о своей первой книге: «Не сердитесь и спокойно выслушайте следующее: несмотря на определенную ощутимую талантливость автора, несмотря на его острое воображение и даже — порою — изящество выдумки, — вся книжка оставляет впечатление детских упражнений в литературе, впечатление чего-то несерьезного. Может быть, это потому, что Вы отчаянно молоды и, так сказать, играете в куклы с Вашей выдумкой, что, в сущности, было бы неплохо, обладай Вы более выработанным и богатым лексиконом. Но — языка у вас мало, он сероват, тускл и часто почти губит всю Вашу игру. Вам совершенно необходимо озаботиться выработкой своего стиля, обогатить язык, иначе Ваша, бесспорно интересная, фантастика будет иметь внешний вид неудачной юмористики: Ваши темы требуют более серьезного и вдумчивого отношения к ним…»
Читаешь сегодня этот отзыв и — изумление берет! По сравнению с нашим сегодняшним, обнищавшим донельзя языком, каким-то свалявшимся стилем, даже самые первые произведения юного Вениамина Каверина воспринимаются почти совершенством. Да, в них, может быть, много избыточности, романтического накала, мистического налета, некоторой невнятности, но что касается языка (главным образом неустанного поиска своего, только своего способа выражения!), он воспринимается богатым, сочным, индивидуальным. Хотя в ответном письме Вениамин Каверин соглашался с Горьким — и это была не дань вежливости, а мощный стимул к новым поискам, вот что представляется наиболее ценным.
Столь же внимательным был Максим Горький и к другим «Серапионовым братьям»: переписывался со многими из них, проявлял живой интерес к их новым произведениям, тщательно анализировал присланное. Он, выражаясь сегодняшним языком, держал руку на пульсе современной литературы, зорко подмечая всё новое, позитивное, что может принести плоды.
В частности, после выхода в свет повести Вениамина Каверина «Конец хазы» Горький писал М. Слонимскому: «Каверин смело шагнул в сторону от себя, — очень я его ценю. Этот должен дать что-то исключительное».
И, как показало время, классик не ошибся…
Но вернемся в февраль 1921 года, когда этот орден заявил о себе.
Лидером объединения сразу же стал Лев Лунц, которому едва исполнилось 20 лет. По воспоминаниям многих, особую привязанность испытывал Горький именно к Льву Лунцу. По словам Михаила Слонимского, относился к нему «с отцовской нежностью». В какой-то мере связано это было с тем, что оба они исповедовали два главных принципа, на которых строилось братство. Вениамин Каверин называет эти принципы: «тесная дружеская связь между „братьями“ — явление новое, небывалое, обнадеживающее в истории русской литературы», и «полное несходство в литературных вкусах не должно мешать и не мешает этой неразрывной связи».
В ту пору, когда все разделялись и каждый отстаивал свою и только свою правоту, это было действительно очень важно.
О Лунце необходимо добавить еще небольшой фрагмент из «Освещенных окон»: «Проходит сорок три года, и в источниковедении (без которого невозможно вообразить историю литературы) происходит событие.
Гарри Керн, студент, занимавшийся русской прозой двадцатых годов, находит в доме, где живет Женни Горнштейн, младшая сестра Лунца, на чердаке, среди отслуживших предметов домашнего обихода, старый запыленный чемодан. Он открывает его — и происходит чудо: воскрешение давно забытого, никому не известного или известного лишь немногим живым свидетелям начала начал советской литературы. Из чемодана сыплются письма Федина, Тихонова, Чуковского, Эренбурга, Михаила Слонимского, Шкловского, Тынянова, Полонской, Зощенко, Никитина, Лидии Харитон, которую я недаром назвал „серапионовским летописцем“, потому что только она с женской заботливостью пишет о характерных мелочах ежедневной литературной жизни.
Большая рукопись Лунца „Хождения“, в которой он предсказывал будущее своих друзей, „Хождения“, о которых в нашей литературе было лишь одно упоминание: Федин в книге „Горький среди нас“ писал о том, что, перечитывая старые лунцевские сатиры на „серапионов“, он приходил в ужас от его страшных и смешных пророчеств.
Мои „серапионовские хроники“».
В этих словах Вениамина Александровича Каверина особенно важным представляются мне те, что звучат совсем не пафосно, а дышат искренностью и естественностью — «начало начал советской литературы». Не официозной, не пытающейся подладиться под новые общественные порядки и со страстью отвергать всё, что ушло, — той, что рождалась, крепла и формировалась впоследствии глубоко индивидуально для каждого в этом братстве, соединенном человеческими, дружескими связями, позволяющими многое понимать и прощать…
Не знаю, как вам, читатель, а мне сдается, что манифест юного Льва Лунца, в котором, конечно же, много бравады и открытого вызова, способен кое-что разъяснить в наших сегодняшних спорах о современной российской литературе. Вроде бы ни «величайших регламентаций», ни регистраций, ни строгих уставов ныне не существует — пиши, о чем захочется, куда ведет перо, но… тематического разнообразия не наблюдается: или густой быт бомжей и обделенных всеми жизненными благами людей, или сказочное по форме и бездуховное по сути бытие сильных мира сего; или слезливые мелодрамы из жизни современных Золушек, или попытки с точки зрения мистики осмыслить действительность. Впрочем, есть еще в обилии детективы (как правило, финал которых предсказуем уже с первых страниц), фантастика… Но всё это удручающе далеко от убеждения «Серапионовых братьев» в том, что «произведение должно… жить своей особой жизнью» (выделено мной. — Н. С.).
Можно, наверное, сказать, что каждый из них по-своему проделал тот же путь, что и их кумир Гофман в своих творческих поисках. Выше уже приводились слова одного из рассказчиков в цикле новелл немецкого писателя «Серапионовы братья», размышляющего вместе со своими товарищами о том, что «основание небесной лестницы, по коей хотим мы взойти в горние сферы, должно быть укреплено в жизни, дабы вслед за нами мог взойти каждый. Взбираясь всё выше и выше и очутившись наконец в фантастическом волшебном царстве, мы сможем тогда верить, что царство это есть тоже принадлежность нашей жизни — есть в сущности не что иное, как ее неотъемлемая, дивно прекрасная часть».
Именно эту часть и пытались поначалу создать члены литературного объединения в своих произведениях, но удавалось это с большим трудом, что в какой-то мере послужило внутренним разногласиям. Они упорно поднимались по этой лестнице с первых же своих произведений, порой перешагивая через несколько ступенек сразу, порой пытаясь обеими ногами утвердиться на каждой. Сегодня их рассказы и романы непопулярны, имена большинства из «Серапионовых братьев» почти совсем забыты (кроме Зощенко, пожалуй), но если дать себе труд и перечитать (или прочитать впервые) прозу Всеволода Иванова, Константина Федина, Михаила Слонимского, Вениамина Каверина, стихи Николая Тихонова, пьесы и прозу Льва Лунца, фельетоны Ильи Груздева в порядке хронологического рождения этих произведений, станет очевидным — их аполитичность была юношеской непримиримостью, отвержением общепринятого, «ощетиниванием» тем или иным способом; они напряженно искали точки соприкосновения с реальностью: не случайно многие стихотворения Николая Тихонова стали классикой советской поэзии, как и рассказы Всеволода Иванова, а значительные общественные проблемы всё больше захватывали прозу Константина Федина, Вениамина Каверина.
Уже в январе 1924 года Каверин писал Лунцу: «Поздравь меня — я „переехал в Россию“, писал о кабаках и игорных притонах в Питере и т. д. и, извини, дружище, посадил в последней главе за стол в клубе тебя (под твоей фамилией) среди Федина, Тихонова, Виктора и Эдвина Вуда. Если ты не хочешь, напиши и я вычеркну» (в комментарии к письму 1980-х годов В. А. Каверин пишет: «Персонажи остались, а фамилии были вычеркнуты. Герой „Эдвин Вуд“ — стал „Стивеном Вудом“». — Н. С.).
Так и осталось загадкой — вычеркнуты были фамилии реальных друзей Каверина им самим или редакцией…
Как бы ни были «серапионы» далеки от политики и официальной идеологии, они не отделяли себя от общественной жизни, не участвовать в ее стремительном обновлении в то время было просто невозможно. Она и интересовала, а порой и захватывала по-настоящему, эта жизнь! Вероятно, отчасти еще и поэтому (и скорее всего, не без влияния Юрия Тынянова) почти сразу после «бестолковых романтических новелл», по выражению Льва Лунца, Вениамин Каверин написал насыщенную современным «бандитским» колоритом повесть «Конец хазы», впервые попытавшись в своем творчестве вырваться из оков формализма и создать произведение на реальном современном материале, пусть и не до конца знакомом ему. А потом последовали романы, которые и сегодня читаются с интересом — «Девять десятых судьбы» (здесь произошли уже окончательные расчеты писателя с формализмом и с мыслями о том, что будущим новой литературы новой страны станет непременно авантюрный роман), «Художник неизвестен», «Исполнение желаний», «Два капитана»…
Давайте снова вспомним новеллу Гофмана «Угловое окно», в которой герой говорит своему кузену: «…вот это окно — утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей простоте, и я чувствую, как мне близка ее никогда не прекращающаяся суетня. Подойди, брат, выгляни в окно!»
С самого начала «Серапионовы братья» не были едины в своих взглядах на творческие принципы — в объединении существовали «западное» и «восточное» направления, что вызвало раздражение Евгения Замятина, писавшего, что почти все они «сошли с рельс и поскакивают по шпалам». Но «поскакивания» их были чрезвычайно интересны! Авантюрный остросюжетный жанр особенно привлекал Льва Лунца, Михаила Слонимского, Вениамина Каверина, ставивших во главу угла своих сочинений во многом именно гофмановские причудливые романтические сюжеты, никогда не случавшиеся события, порой и несуществовавшие имена. Не случайно 14 декабря 1923 года Вениамин Каверин писал Льву Лунцу в Германию: «Скоро придет наше время, Лёвушка. Здесь в литературе разброд, сумятица, неразбериха и поверх всего всплывает — что, как ты думаешь? Авантюрный роман, рассказ, повесть — черт его знает, что, но тяга к движению, к смене эпизодов, к интересу сюжетному по преимуществу. Пока это идет от кино, быть может, но я убежден, что это не случайно. И что ценнее всего — это то, что авантюра идет снизу, бьет прямо с улицы. Госиздат заказывает авантюрные романы. Не пройдет и двух лет, как эта вялая, как карамора, литература сдохнет (речь идет об „орнаментальной“ прозе. — Н. С.), и тогда мы повоюем…»
Для Всеволода Иванова не было ничего увлекательнее героики партизанской борьбы против белогвардейцев, жизни русской деревни, в то время как Михаил Зощенко работал над сугубо бытовым материалом, рисуя образ мещанина нового времени, пролетария с укрепляющимися, умножающимися амбициями тех, против кого он боролся…
Что же касается Николая Никитина — о нем жестко, но справедливо писал в приведенных письмах Каверин.
Распад «Серапионовых братьев» как литературного объединения был неизбежен. И был он обусловлен не только внутренним расслоением, наметившимся почти сразу после создания группы, но и усилением цензуры, репрессиями (вспомним, что в 1921 году был расстрелян один из их учителей, Николай Гумилёв), отъездом за границу главных покровителей — Горького и Шкловского, тяжелой болезнью и вынужденным отъездом в Германию на лечение Льва Лунца (откуда он так и не вернулся, умерев на чужбине 8 мая 1924 года), переездом в Москву Иванова и Никитина… А еще тем печальным обстоятельством, что коллективный сборник явно не удался, критика обрушилась на «Серапионовых братьев» со всех сторон. А еще — потому что одних из них всё охотнее публиковали, а других старались не замечать, словно их и не было, или жестко и резко критиковали едва ли не каждую написанную ими строку.
Всё это, повторю, не разделило их по-человечески, по-дружески, но необходимость творческого сосуществования как-то отпала сама собой уже через два-три года. Соединяющая, освещающая деятельность братства оказалась во многом вымышленной, искусственной, и это постепенно начали ощущать все «братья»…
Время высокого романтизма уходило, подчинившись тем самым регламентациям и уставам, которые они так страстно отвергали, — отныне романтизм призван был только воспевать достижения грядущих первых пятилеток, пафос борьбы с недобитыми врагами социализма, прочнейшую связь деятелей культуры с официальной политикой.
В 1922 году среди многих недоброжелательных критических отзывов по крайней мере два оказались особенно горькими для братства — это статья Сергея Городецкого в «Известиях» с выразительным названием «Зелень под плесенью» и заметка Михаила Кузмина «Письмо в Пекин», в которой говорилось: «Здесь очень шумят и явочным порядком всё наполняют так называемые „Серапионовы братья“. Гофмана, конечно, тут и в помине нет. Эти молодые и по большей части талантливые люди… образовали литературный трест, может быть, и характерный как явление бытовое. Но глубочайшее заблуждение думать, что их произведения отражают сколько-нибудь современность. Я думаю, что рассказы „Серапионовых братьев“, писанные в 1920 году, в 1922 году уже устарели».
Но это было не совсем так или даже совсем не так.
Ведь и в «прекрасной ясности» поэзии Михаила Кузмина не много найдется отражений современности. Дело, скорее всего, заключалось в том, что при внешнем усиленном внимании к творчеству «молодых и по большей части талантливых людей» очень мало кто из критиков проявлял настоящий интерес к их пути, к их росту и постепенному (у некоторых очень стремительному) «определению» своего места и назначения в современной литературе. Происходил этот процесс не «группово», а сугубо индивидуально.