Это был «Петербург» Андрея Белого. Для того чтобы купить книгу, Вениамин продал на Сухаревском рынке часы, подаренные ему матерью, когда он перешел во второй класс Псковской губернской гимназии. Тоже поступок весьма серьезный…
Самое замечательное в этом выделенном мной признании заключается, пожалуй, в том, что «Петербург» Андрея Белого действительно у значительного числа начинающих писателей «расшатал сознание»: они стали подражать завораживающей мелодике его ритмизованной речи, в которой почти одинаково отчетливо звучали стих и проза, текучей, словно большие воды, интонации, самому стилю. Но Каверин сумел увидеть в романе главное — ту невымышленную новизну, что столь сильно и ярко отличала облик великого города и «надиктованный» им способ существования людей; ту неразрывность «единства времени, места и действия», что была обязательной для литературы эпохи классицизма. И только значительно позже, в 1970-е годы, перечитывая роман, Вениамин Александрович Каверин найдет исчерпывающе точную характеристику сочинения Андрея Белого: «Это был первый роман о пустотах, о провалах сознания, о мнимой значительности ослепляющих своим блеском пустот. Можно смело сказать, что именно Белому и его „Петербургу“ принадлежит почин в этом жанре, захватившем, начиная с „Улисса“ Джойса, и западноевропейскую, и американскую литературу…
Эта пустота — Петербург, легко настигающий тех, кто не в силах ему сопротивляться…
Новое — догадка о роковом порождении города, о нравственном самоуничтожении».
Не в силах бороться с искушением прийти в дом незнакомого писателя, чтобы просто увидеть его и, если повезет, выразить свое восхищение, Вениамин в один прекрасный день набрался смелости и отправился на Кудринскую площадь, где жил Белый. Борис Николаевич принял молодого человека приветливо, показал ему «Записки мечтателей»[1], долго и вдохновенно говорил, что не хочет читать лекции и писать статьи, а хочет только одного — работать, сочинять. «Сложное словесное здание выстроилось в наступающих сумерках — быть может, чем-то похожее на тот „храм всемирной мудрости“, который Белый строил в Швейцарии и о котором через несколько дней я прочитал в „Записках мечтателей“.
Размахивая рукавами халата, как крыльями, он расхаживал из угла в угол, выпутываясь из лабиринтов этого здания. Ныряя в его пустоты, открывая двери ему одному принадлежащим ключом», — напишет Вениамин Каверин в «Освещенных окнах».
И именно это «окно» осветит особым светом окружающую темноту неизвестности, обозначив, пусть пока и призрачно, будущую судьбу юноши…
Любопытно, однако, что, не ощутив при встрече с Андреем Белым манерности и самолюбования, в высшей степени поэту присущих, Вениамин остро почувствовал эти черты, читая его «Записки чудака». Но самое сильное и тревожное впечатление произвел на него опубликованный рядом очерк Александра Блока «Русские денди». Вениамина поразил «суд» над Блоком, устроенный неким молодым человеком: «Мы просили хлеба, а вы давали нам камень», — но поразил не чем иным, как ощущением своего внутреннего совпадения в чем-то с тем, кого Блок заклеймил прозвищем «русские денди».
«С похолодевшим от ужаса сердцем я читал и перечитывал этот очерк, стараясь заслониться от него, доказывая самому себе, что ничем не похож на „денди“. Но сходство было. В самом деле, что сделал я за последние полтора года, когда неизвестная, острая, сложная жизнь кипела вокруг меня? Ничего. Я сидел в опостылевшем подотделе, а вечерами бродил по Москве с такими же бездельниками, как я, заглядывая время от времени в Кафе поэтов. В университет я заглядывал всё реже и реже… Он не прав, обвиняя современных поэтов — стало быть, того же Блока, Ахматову, Гумилёва, Мандельштама — в том, что они нравственно опустошили его… Время, которое он потерял, так же бесследно, напрасно прошло для меня. Между тем мне уже восемнадцать лет! Восемнадцать лет!.. Нет, не Блок сидел на скамье подсудимых. На этой скамье сидели тысячи, быть может, десятки тысяч таких, как я».
И, пожалуй, не будет преувеличением сказать, что этот очерк Блока явился последней каплей в решении уехать из Москвы в Петроград в поисках себя настоящего. Написав письмо Тынянову и получив его «благословение», Вениамин вновь вспомнил одно из сильнейших своих переживаний, связанных с романом Андрея Белого «Петербург»: «…Я почувствовал острое желание увидеть своими глазами Медного Всадника, Неву, Невский проспект, Острова. Теперь это желание превратилось в потребность… Нет, в другое, более сложное чувство! С физической ощутимостью я вдруг понял, что мое место — там. Что Петроград — мой город, моя родина, до которой я еще не добрался».
Известно, что героем очерка Александра Блока был Валентин Стенич, русский переводчик, не только блистательно владевший тремя европейскими языками, но и умевший точно попадать в стиль автора, делая его произведение фактом русской литературы. Он был одним из первых, кто переводил «Улисса» Джойса, но не успел довести до конца эту серьезнейшую работу; переводил Киплинга, Честертона, Дос Пассоса, рассказы Конан Дойля, многих других европейских писателей.
И явно заслуживает того, чтобы хотя бы на нескольких страничках рассказать читателю, что это было за имя, явление (или — познакомив с ним), личность, которую кто-то из современников назвал «орхидеей на помойке».
Настоящая фамилия Валентина Стенича была Сметанич, мать его рано умерла, отец, Осип Соломонович Сметанич, отличавшийся редкой красотой и незаурядным умом, женился вторично. Отношения между Валентином и мачехой сложились настолько прекрасные, что спустя десятилетия Стенич признавался: «Если бы не Фанюрочка, из меня никогда ничего не вышло бы!» Это она настаивала на том, чтобы пасынок серьезно изучал иностранные языки, читал и писал стихи — вероятно, именно благодаря этому Стенич, переставший их писать довольно рано, на всю свою короткую жизнь остался «стихолюбом», как его называли многочисленные друзья, и тонким ценителем поэзии.
Когда Мейерхольд задумал поставить в Малом оперном театре «Пиковую даму», он обратился именно к Стеничу для написания нового либретто.
А еще Валентин Осипович Стенич вошел в историю как редкий острослов, авантюрист, шутник, любитель распространять о себе слухи, в которых невозможно было отделить правду от вымысла. Говорил, например, что в юности, подобно Раскольникову, убил старушку — только не топором, а тяпкой; что во время переноса могилы Гоголя в 1931 году сумел украсть из гроба его ребро, которое с той поры украшает его письменный стол; вступил в партию большевиков, из которой был исключен через три года, по слухам, за организацию вооруженного налета…
А еще на долгие годы вошел в обиход то ли реальный случай со Стеничем, то ли очередная байка. Будучи членом писательского домостроительного кооператива, Стенич был отправлен в надлежащую инстанцию за гвоздями — они кончились, строительство было приостановлено. Найдя там унылого и немногословного еврея, Стенич начал объяснять ему необходимость немедленно получить гвозди, на что тот, не повышая голоса, отвечал: «Гвоздей нет… В гвоздях отказать…» И тогда Валентин Осипович подошел к нему вплотную и зловещим голосом тихо спросил: «А Христа распинать у вас гвозди нашлись?» Ответ утонул в пучине времени, а гвоздей, кажется, так и не нашлось… Но что было несомненной правдой — несколько раз Стенич подвергался аресту.
По рассказам его родственников, детей и внуков родной сестры отца Анны Соломоновны Кузнецовой, жившей в Петрограде, в 1920-х годах Стенич частенько забегал к ней на Коломенскую улицу, чтобы поделиться с двоюродными братьями и сестрой, а то и с малолетними племянниками очередной порцией своих полувыдумок-полуправды. Одна из его племянниц, которой было в ту пору лет семь-восемь, вспоминала: «Валька почему-то всегда был замерзший, простуженный, с красным носом, и все бросались поить его горячим чаем. Он отогревался и начинал сыпать остротами и какими-то ошеломляющими подробностями собственной жизни, не всегда нам понятными, тогда бабушка поджимала губы и предлагала нам пойти поиграть, а Вальке съесть еще сухарик…»
Даже внешность его воспринималась двойственно: кое-кто из современников считал Стенича по-настоящему красивым, да и мне кажется по фотографиям, что лицо его было привлекательным и запоминающимся, а родственники вздыхали, что он не похож на своего красавца-отца, и сокрушались над казавшимся им слишком длинным носом.
Никто из племянников никогда не называл его дядей — он до конца их дней остался в памяти Валькой Стеничем, непутевым балагуром и бездельником, как огорченно говорили о нем его отец с сестрой. И только мачеха Фанни Мироновна, «Фанюрочка», настаивала на том, что он много и прекрасно работает, переводит — придет время, он прославит свою фамилию, и все еще увидят, чего стоит ее любимец!..
О Валентине Осиповиче Стениче тепло, хотя чаще с долей иронии вспоминали Анна Ахматова и Надежда Мандельштам. Многое довелось мне в свое время услышать о нем от детского поэта Михаила Рудермана. В частности, он рассказывал мне, как каждый приезд Стенича в Москву отмечался в ресторане «Националь» веселой компанией, в которую входили Михаил Светлов, Юрий Олеша и сам Рудерман, порой присоединялись Илья Ильф и Евгений Петров, Михаил Зощенко, если и ему случалось быть в это время в столице.
В «Воспоминаниях» Надежды Мандельштам есть рассказ о том, как после возвращения ее мужа Осипа Эмильевича из Воронежа они приехали к Стеничу с просьбой помочь деньгами. Денег в доме не оказалось, тогда его жена Любовь Давидовна Большинцова была немедленно отправлена в Сестрорецк, где жили на дачах многие писатели. Денег она привезла к вечеру немного, но зато раздобыла несколько чемоданов одежды, тоже необходимой Мандельштамам.
Однажды, провожая Надежду Яковлевну и Осипа Эмильевича из своей квартиры на канале Грибоедова, Стенич показывал им двери квартир на лестничной площадке и этажом ниже — из каждой уже забрали хозяина, а то и всю семью, и повторял, что он — следующий.
Осенью зловещего 1937 года это предсказание сбылось, а менее чем через год (по официальным сведениям архива ОГПУ-КГБ) Валентин Осипович Стенич был расстрелян.
Вот так завершился земной путь блестящего переводчика, уникального знатока европейской и русской культуры и литературы.
Путь «русского денди».
Но вернемся к Вениамину Зильберу.
Приехав в город своей мечты, он поселился на Греческом проспекте у Тыняновых и словно попал в совершенно другой мир. И в плане окружения, и в плане определения главного для себя вопроса: «Кто же я?»
Он поступил в университет, на этнолого-лингвистическое отделение филологического факультета, где лекции читали лучшие из лучших специалистов — В. М. Алексеев, В. В. Бартольд, И. Ю. Крачковский, Е. Ф. Карский, В. Н. Перетц. Память о своих педагогах Каверин благодарно хранил до конца жизни. Отмечая при этом: «А дома меня ждал второй университет — Юрий Тынянов». Никогда не посещая его лекции в Институте истории искусств, потому что в домашних разговорах и спорах блестками вспыхивало и складывалось в целостную картину всё то, что звучало потом для слушателей (будущих известных историков литературы), Вениамин подобно губке впитывал то, о чем написала впоследствии одна из учениц Тынянова, Т. Ю. Хмельницкая: «Все, кому довелось слушать Юрия Николаевича… никогда не забудут это удивительное ощущение радости, праздничного открытия, ощущения чуда. Как будто вы попали в доселе неизвестную страну слова — сложного, многозначного, богатого оттенками и переменчивыми смыслами. Как будто бы устоявшиеся, привычные и гладкие представления о книгах и писателях спадают, как кора, а под ними бурная, тайная жизнь — борьба направлений, школ, позиций».
Тынянов ничему не учил младшего брата своей жены, он подшучивал над ним, порой высмеивал, передразнивал, а начинающему писателю оставалось лишь сделать собственные выводы. И именно эта «антишкола», по словам Вениамина Александровича, «приучила… к самостоятельности, к вглядыванию в себя, к самооценке. Он не учил меня, меня учил его облик, в который легко вписываются меткие, запоминающиеся прозвища, пародии, шуточные стихи. Это был человек, дороживший ощущеньем легкости живого общения, беспечности, свободы, обладавший редким даром перевоплощения, смешивший друзей и сам смеявшийся до колик, до упаду. Как живого вы видели перед собой любого из общих знакомых, а когда он стал романистом, любого героя».
Если мы обратимся к первому историческому роману Юрия Тынянова «Кюхля», мы без труда убедимся в этом — перед нами не свод документальных фактов, а живой человек, страдающий и радующийся, зависимый от собственных комплексов и приверженный идеалам. Тот психологический тип, который с годами становится всё ближе, внятнее, дороже.
[1] Литературно-художественный журнал, издававшийся в Петрограде группой символистов во главе с А. Белым.