Но не только из-за богатства флоры и фауны любил я посещать этот дом. Хозяйка его ко всему была еще и заядлой книжницей. Помню низкую, полутемную комнату с массивным дубовым столом посередине. В углу, у окна, старинное мягкое кресло с каким-то вензелем наверху, порядком пооббитое, на кривых, испорченных древесным жучком ножках — постоянное место тети Паши. На подоконнике, под рукой, жестяная коробка из-под «ландрина» с табаком-самосадом, спички, мелко нарезанные куски газеты и неизменно возле — очередной затрепанный том романа.
Любил я слушать и бесконечные рассказы тети Паши. Содержание прочитанных книг странно переплеталось в них с реалиями прожитой жизни, в результате появлялись полифонические истории, в которых фигурировала «она», некая героиня, обязательно «прелестная красавица», и «он» в разных вариациях — от коварного обольстителя и мрачного злодея до трогательно-возвышенного любовника. Переживания ее героев носили, как правило, то с одной, то с другой стороны характер «безумной-безумной страсти». «Давным-давно в грузинском царстве жила прелестная княжна, единственная дочь у родителей. А у отца ее — князя, служил в работниках интересный молодой джигит. И вот, долго ли коротко, так вышло, что княжна и джигит безумно-безумно полюбили друг друга…» Я слушал внимательно, без улыбки. В детском сознании картины эти приобретали особую значимость и дополнялись воображением. Притом тетя Паша так интересно рассказывала, словно сама была очевидцем романных событий. «Взмахнул князь шашкой и отрубил ей голову, и кровь алая, невинная брызнула на траву. Вытер тогда князь шашку о ее чудные волосы и воскликнул: «Вот все то, что я любил!..» Засим вонзил себе в грудь кинжал и упал замертво…» Сама тетя Паша никогда замужем не была, прожила жизнь, как она выражалась, «ни богу свечка, ни черту кочерга», и потому одиночество, наверное, развило в ней страсть к запойному чтению романов.
В другой комнате у тети Паши — горнице — вся стена была увешана фотографиями. Родственники ее вплоть «до третьего колена» были представлены здесь. Эти ретушированные фотопортреты на твердом картоне и с грифом внизу «Его Императорского Величества художественная фотография Чернова» были засижены донельзя мухами и не привлекали так внимания, как один портрет, особенно береженный тетей Пашей, который она регулярно протирала свежим полотенцем. На фотографии был изображен усатый молодой прапорщик в лихо заломленной фуражке. Кем он доводился ей, я не знал, а на мои «опросы тетя Паша твердила односложно, что «это Иван Романович». Уже юношей-старшеклассником я старался выпытать про таинственного прапорщика, подозревая здесь если не романтическую историю, то что-то заслуживающее внимания, и никак мне не удавалось разговорить тетю Пашу. А вообще-то она любила вспоминать старину, истолковывая порой век нынешний в слишком мрачном свете. Было, дескать, не так, как теперь. И огурцы росли «в два раза больше», на «четверть», и яблоки, и люди были рослые и красивые, не то что нынче — мелюзга, и даже розы не такие цвели, как теперь.
— Позвольте, тетя Паша, — не выдержу я. — Это уже вы того… Розы как розы. И тогда, и теперь…
— Э нет, — с хитрой улыбкой говорила она, окутываясь клубами дыма и качая головой. — Раньше были не такие, я-то помню, алые-преалые, светлее крови… А теперь что, вон, смотри, — кивала она за окно. — Черень одна.
— Бросьте, теть Паш!.. Не выдумывайте, — сердился я. Начинал доказывать ей, что и алый, и пунцовый, и розовый, как угодно называй цвет — суть остается неизменной. Розы есть розы, во все времена…
— Э нет, — посмеивалась она. — Я-то уж помню. Ты меня, дружок, не учи. — И лезла в сундук за фотографиями полувековой давности. На одной из них все того же «императорского мастера Чернова» она была снята совсем молоденькой, в длинном, до пят, белом платье и с цветком на груди.
— Видишь? — подсовывала она ее мне. — Какие розы были, махровые, по кулаку, да душистые такие, и цвет был алый… За то их Иван Романыч и уважал…
— При чем здесь Иван Романыч? — сердился я.
— Э-э!
В конце концов оставалась она при своем. А я при своем. Такая уж она была, тетя Паша, спорщица…
Приключениями жизнь ее не была богата. Прожила шестьдесят с лишним лет на одном месте, в своей Дремучей слободе, за пределы которой никуда не выезжала, разве два года «замаливала грехи» в монастыре. Попала она туда неудачно, в смутное время, как раз после революции, и об этом периоде своей жизни не могла вспоминать без употребления крепких выражений.
— Расскажите, теть Паш, — часто приставал я к ней с расспросами, предвкушая маленькое удовольствие. — Ну, расскажите… Как вы грехи замаливали?
— А чтоб им всем лихо было! — взрывалась тотчас же тетя Паша. — Чтоб им на том свете очи повылазили! Чтоб им… — начинала она всегда со вступления, вызывая у меня приступы смеха живописанием тех событий, что ей довелось пережить.
— Да зачем же вам, собственно, было в монастырь, теть Паш? Страхов-то таких натерпелись…
— В монастырь-то? А это, видишь, вроде как с испуга. Враг начал искушать. Ну, сам понимаешь, в образе вашего брата, мужика…
— Гм… Гм!
— Присваталось ко мне сразу трое. Один хороший был, ничего не скажу, начальник почты, вдовец, Семен Александрович… Да и другие двое тоже ничего. Я билась-билась с ними ровно с год, и отказать неудобно, и мамаша вся извелась, ругается на меня, — вот и ушла в монастырь.
— Гм… Почему бы вам, действительно, было не выйти?
— А дура была, темная, — не поддерживает далее разговора тетя Паша и заводит какую-нибудь новую историю про красивого джигита…
С годами я реже начал бывать у тети Паши. Уехал учиться, потом работать. Но, приезжая в очередной отпуск, никогда не забывал зайти навестить ее. Теми же словами встречали меня здесь, как и двадцать лет назад, те же переспелые подсолнухи клали свои головы на крышу, так же свистел, окутываясь паром, большой ведерный самовар, уютно сопровождавший своим незамысловатым пением наши долгие церемонные чаепития, во время которых, глядишь, нет-нет и подарит тетя Паша точным, колоритным словцом или старомодным оборотом, что долго потом обсасываешь на языке, как конфетку… А из новостей у тети Паши — разве что кошка околела да буря свалила березу: «Таких страхов натерпелась, Витенька, таких страхов, что невозможно тебе передать…» Однажды я застал ее в постели, заболела тетя Паша, и кажется, серьезно.
— Подойди, голубчик, сядь… — запричитала она. — Чует мое сердце — больше не увидимся.
— Что вы, что вы, теть Паш, — забормотал я наигранно-фальшивым голосом, чувствуя, как спазмы сжимают мне горло. — Что вы!.. Вот встанете скоро, мы с вами еще по малину вместе пойдем… И в кино сходим. Живите…
— Нет уж, чувствую, грудь теснит… И Иван Романыч снится. Никогда не снился, а сейчас как в очах стоит. Все в белом он, в белом и меня рукой к себе кличет. Это уж оно точно — к кончине.
— Бросьте вы, теть Паша, глупости всякие. Ей-богу! Что вам Иван Романыч? Кем он вам хоть доводится?
— А так, никем, Витенька… Дуры мы были в старину. Слово ему дала с германской ждать… Как же, и по сей день жду…
— Любили его, теть Паш?
— Какая любовь!.. В лазарете он здесь лежал, с Кавказского фронта… раненный… Ну а я за ним ухаживала. Выздоровел он и уехал, как теперь помню, в город Эрзерум… После еще приезжал на пару деньков, черенок розы мне привез… Посади, говорит, Паша… персидскую… Пока куст будет цвести, знай — я живой и помню о тебе, а завянет — не обессудь. А так, конечно, жалел он меня… очень. Строгий был… Большевик…
Вздохнув, я прошелся по опустевшим комнатам, не надеясь уже вернуться сюда никогда. Постоял у семейного иконостаса тети Паши, рассматривая фотографии. Время и мухи оставили здесь новые следы, несколько черных точек появилось на погонах и на кителе прапорщика. Закурил из коробки едкого самосада и опустился в кресло. На дворе цвел июнь. Розы, усыпанные шмелями, заглядывали в растворенное окно. На столе лежал недочитанный пухлый том романа… Слаба была тетя Паша. Совсем плоха…
И как обрадовался потом, узнав из письма, что тетя Паша выздоровела, чувствует себя прекрасно и, более того, на семидесятом году вышла замуж. Я несколько раз перечитал скупые строчки письма. Не подшутили ли там, дома? Нет, все серьезно — «сошлась с Иваном Митрофанычем, ты его знаешь, сосед, овдовел он прошлый год, что ж, пенсия у него хорошая, пусть живут…»