ПОВЕСТИ
Семь цветов радуги
(повесть о детстве)
Балалайка
Помню расписные душные вечера середины лета с зарею на полнеба, словно намазанной густым вишневым вареньем. Лист на придорожных вязах не шелохнется. Волны цветущего жасмина перехлестывают через заборы, пенятся облачками в садах. Одуряюще пахнут маттиолы и портулак, звезды вспыхивают и разгораются над головой, в чернильно-синем небе, пронзительнее становятся трели кузнечиков… И когда из ворот соседского дома выходит с балалайкой на плече Андрей, молодой чернобровый парень лет двадцати, со свежим деревенским румянцем, приехавший недавно наниматься в сапожную артель, я тут как тут и не отступаю от него ни на шаг. Андрей тяжело волочит ногу, помогая себе палкой, но в моих глазах этот недостаток не кажется изъяном. Наоборот, в манерах его я нахожу некоторое щегольство, а ловкость, с которой он манипулирует деревянной ногой, вызывает настоящий интерес. Но не для того я дожидаюсь Андрея.
Вот он усаживается поудобнее на лавочке и ставит рядом балалайку. Я пристраиваюсь возле, на корточках, и, замирая, восторженно рассматриваю ее. Вскоре нас обступает молодежь, в основном парни. Зрители поощряют Андрея нетерпеливыми возгласами, но он не спешит. Долго крутит цигарку, снисходительно отвергнув протянутые ему услужливо пачки папирос, балагурит с молодицами, потом, как бы невзначай, кладет на колено инструмент.
— Ш-ш! — просит он вполголоса и таинственно, словно про себя. Все умолкают. Андрей принимается настраивать балалайку. Священнодействует он долго. Гоняя во рту цигарку, припадает ухом к струнам, крутит в разные стороны колки, бренчит одним пальцем, пробуя на «ля»… Затем, встряхнув инструмент, как бы проверяя, выдержит ли он, с маху ударяет по струнам сложенной в лодочку пятерней, еще раз и еще… вышибая из балалайки серебристые, чистые звуки.
Концерт начинается.
Музыкант склоняет кудрявую, мало чесанную голову над своим немудрящим инструментом и, выпуская из-под ладони порхающее «трень-брень», заводит, играючи, нарочито фальшивым резким дискантом первый куплет. К нам сбегаются новые и новые зеваки. Музыкант знай только сыплет скороговоркой припевки, большей частью озорные, черпая их словно пригоршнями из невидимого мешка щедрой рукой.
По желанию публики он охотно переходит на «страдания»: «елецкие», «тамбовские», «орловские» и так далее. Андрей знает их бесконечное множество и для каждых находит свою тональность и частушки одну хлеще другой. На «тамбовских» он, пародируя бабьи причитания, томно возводит зрачки больших черных глаз, опушенных красивыми загнутыми ресницами, щиплет нежно струны, грациозно сжимая балалайку. В «елецких» изображает подгулявшего ухаря… Особенно нравятся публике «курские страдания». Сморщив, как от зубной боли, лицо, тянет он нараспев короткие двустишия, словно бы сам страдая при этом.
— Эх, что наделали китайцы!.. — с надрывом в голосе выводит он. Эффектная пауза и — после второй строчки взрыв хохота.
— Эх, что наделали японцы!..
Словно не замечая, «отчебучивает» дальше артист. Волной несется дружный смех, пока Андрей не переберет еще добрых двунадесять языков… Затем исполняются «Карапет», «Падеспань», «Семеновна».
— Камаринского! — кричат ему, и он тут же, не моргнув глазом, сменяет тональность, игриво лишь перебросит с руки на руку балалайку, пристукнув по ней пальцами, и «выдаст» что-нибудь разухабистое вроде: «Ах, распросукин сын, камаринский мужик! Штаны скинул и по улице бежит… Э-эх!» Ему в ответ неизменно — дружный рев публики. И что ни куплет в его исполнении — сплошное «баловство», порой я не улавливаю смысла, меня больше занимает манера исполнения, та слитность, с которой слова укладываются в лад серебристому журчанию струн… Музыкант устает и, отложив инструмент, тянется за кисетом…
А с другого конца по улице гудит тем временем вкрадчиво и завораживающе басок гитары.
— Ах, все математика, всюду грамматика, — тоскует страстное грудное контральто. — А про любовь ничего!.. — Это бойкая разведенка Груня тешит небольшую часть публики, состоящую в основном из подростков и девиц. «Но где ей состязаться с Андреем», — насмешливо думается мне. Бесповоротное большинство собирается у балалайки.
— Из Тамбова ехал поезд, — выплюнув окурок, звенит снова Андрей, — сорока вагонами…
— Ах, зачем я тебя повстречала? Ах, зачем полюбила тебя?.. — доносится в краткие промежутки с другого конца.
Прорежется на небе мерцающая полоса Млечного Пути, и меня грозно позовут спать, но долго-долго еще будет продолжаться музыка.
Я всегда завидовал Андрею — мне бы так научиться играть на балалайке! Но я и мечтать не мог заполучить инструмент. Мне он казался волшебным. Стоило лишь взять его в руки, и он сам собою заиграет, зазвенит, польются сами песни. Андрей никому в руки не доверял балалайку. Даже родственникам, у которых он жил на квартире. Куда уж мне? Правда, как-то Андрей попросил у меня через забор нарвать ему яблок. Я отобрал за пазуху белого налива и неловко, смущаясь, передал ему. Но что значили какие-то яблоки в сравнении с балалайкой! Заполучить ее хоть на короткое время сделалось моим неотвязным желанием.
Тесное знакомство, а затем и дружба с Андреем начались у нас несколько необычным образом. В одно прекрасное время он перестал появляться на улице с балалайкой. Все шло своим чередом: томили долгие пряные вечера с цветными закатами на полнеба, допоздна раздавался гомон у ворот, переборы Груниной гитары, а для меня словно чего-то стало не хватать.
Потолкавшись бесцельно по улице, я уходил спать, теряясь в догадках: не случилось ли чего с балалайкой? Может, она?.. Нет, нет, я боялся даже произнести это слово вслух… А между тем, гулко цокая палкой по булыжникам, Андрей возвращался каждый вечер домой с работы. Фыркая, обливался во дворе водой. И замолкал. Однажды я набил полную пазуху яблок и подошел к забору, отделяющему наши дворы. Андрей сидел на бревне в распоясанной рубахе и сучил дратву, привязав ее за один конец к деревянной ноге.
— Андрей, — позвал я его громким шепотом. — Яблок хочешь?
Не прерывая своего занятия, он глянул искоса в мою сторону и кивком подозвал к себе. Я перелез через увитую молодым хмелем изгородь и подошел.
— А ты чего не играешь, Андрей? — понаблюдав немного из приличия за его работой и набравшись смелости, спросил я. — Балалайка сломалась, да?
— Кто сказал? — вскинул он кудлатую голову. — Хрен с два! — И зашмурыгал сильнее куском вара по дратве. — Запретили.
— Почему, Андрей?
— Почему, почему… Сам понимаешь. Ты, говорит, общественное мнение нарушаешь. Нецензурно вроде.
— А-а, — растерянно, не зная, что сказать, протянул я, вдумываясь в смысл Андреевых слов.
Помолчали.
— А все она… стерва, — отложив кусок вара, хлопнул в сердцах по деревянной ноге большой пятерней Андрей. — Я знаю. Окромя ее некому.