Белов помолчал, разглядывая машину так, словно она тоже это слышала.
— Ко всему её только на заводе готовили, — сказал он. — Пойду скажу ей.
Борис Иванович дождался, пока он отойдёт.
— Теперь о стоянке, господа. Рабочий тупик у южной горловины я отдаю под поезд поручика. Главный и приёмный остаются за разъездом, и горловины должны быть свободны в любой час. Выход — по моей бумаге и с записью в моей книге, сколько бы раз на дню он ни случился. Иначе, Михаил Викторович, у меня ваш поезд будет стоять на стрелке, санитарный — в поле перед горловиной, а бумага — у штабс-капитана.
— Тупик мой, остальное ваше, Борис Иванович. Хвостом на стрелку не вылезу.
Корнеев к тому времени уже шёл к вагонам, где в тени платформы ждали четверо солдат.
— Выбирайте, поручик, — не оборачиваясь, сказал он. — Двоих. Остальных отвезу обратно.
Трое вскочили с вещмешков. Рослый, с подкрученными усами, успел ещё одёрнуть рубаху и доложил о себе так звонко, что Корнеев повёл усом от удовольствия. Четвёртый стоял у края платформы с винтовкой, лицом к гаоляну, хотя туда его никто не ставил, и обернулся, только когда я его окликнул. Людей в восстановительный поезд я и в той жизни брал не по докладу. Приятный человек хорош за столом, а на крушении нужен тот, кто без приказа встал туда, где дыра, и стоит, пока не сменят. Я взял его и ещё одного, низенького, который на вопрос, бывал ли под огнём, сказал «не довелось», хотя рослый успел гаркнуть за него «так точно». Рослый и третий уехали обратно с Корнеевым, а с ними на север — Жуков и Власов: фельдшер сам довёл их до вагона.
Корнеев стоял на площадке, когда поезд тронулся. Он снял фуражку, оглядел козырёк и надел.
— Фуражку найдите, поручик, — сказал он сверху. — Судить человека без фуражки неловко.
До темноты мы ставили базу в рабочем тупике. От стрелки встал броненосец, за ним машина, потом крытый вагон из Дашичао под сухой инструмент, платформа с рельсами, платформа со съёмными ящиками и местом для людей, а последним, у самого упора, — кухонный вагон. Петров укладывал крытый, как хорошая хозяйка укладывает сундук в дальнюю дорогу: тяжёлое на дно, лёгкое сверху, ни щёлочки. Путевые домкраты у него уже лежали в самой глубине, под ящиками с болтами.
— Фёдор, домкраты к двери.
— Михаил Викторович, домкрат вещь тяжёлая, ему место на дне. Ящики сверху, ключи по стенке на крюках. Тряхнёт на стыке — всё останется, где лежало.
— Останется. А ночью у разрыва ты домкрат из-под ящиков доставать будешь или японца попросишь подождать? Что понадобится первым, лежит у двери. Что последним — в глубине.
Петров подумал, глядя в вагон, потом погладил домкрат по чугунному боку.
— Слыхал, родимый? Теперь ты у нас первый. Не загордись. — И путейцам, совсем другим голосом: — Ящики вон, домкраты сюда, к двери! Шевелись, пока поручик не придумал, что ему ещё первым надо.
Двоих путейцев взамен выбывших Петров обещал вызвать с дороги сам, из тех, кого знал по соседним участкам, и я это ему оставил: в путейцах он понимал больше меня. Белов прошёл вдоль состава и на каждой тормозной площадке сам покрутил колесо. Список для Корнеева я составлял тут же, на крышке ящика. Фомин отбарабанил мне своих, как на поверке, Крылов назвал своих по одному слову на человека, а Белова я поймал у тормоза последней платформы.
— Савелий, как твоих зовут?
Белов оторвался от колеса и поднял на меня глаза так, будто я спросил, как зовут его машину.
— Помощник — Сучков, Яков. Истопник — Гусев, Артём. — Он помолчал. — Пятый день вместе ездим, Михаил Викторович.
— Теперь поездим дольше.
Марья Тимофеевна принимала свой вагон, будто ей дали под команду крейсер. Она обошла его кругом, постучала кулаком по стенкам, велела выскоблить пол, поставить плиту к передней стенке, а трубу вывести в верхнее окошко. Солдаты, таскавшие внутрь котёл, ходили при ней на цыпочках, хотя Фомин был тут же и командовал громче неё. К вечеру в вагоне стоял стол на козлах и пахло уже не сосновой стружкой, а луком.
— Совет у вас тут будет, голубчик, я слыхала, — сказала она мне в дверях. — Советуйтесь. Только за моим столом не курить, бумаги на хлеб не класть, а как я миски понесу — советоваться стоя.
Вечером я шёл к ней со списком и за стенкой вагона, где солдаты сидели вокруг котелка, услышал своих.
— … при нём, говорят, теперь насовсем.
— При картёжнике-то? Он, говорят, с японцем в Дашичао каждое воскресенье сидел. Нас тоже японцу проиграет, одну колоду перетасует.
— А мне хоть при картёжнике, хоть при архиерее, — сказал третий, хриплый и обиженный. — Лишь бы мыться дали. На мне с самой погрузки грязи больше, чем на тендере.
Я обошёл вагон, и замолчали все сразу. Тот, что про колоду, вскочил первым и уставился мне в переносицу. Хриплый поднялся не торопясь и держал руки на отлёте, будто боялся запачкать рубаху ещё сильнее: шея у него была чёрная от копоти, а пот промыл в пыли на лбу светлые дорожки. Молодой солдат, стриженный неровно, лесенкой, сидел поодаль и, когда все встали, прижал ладонь к груди, где под рубахой у него лежало что-то плоское.
— Фамилия? — спросил я хриплого.
— Салов, ваше благородие.