– Ой, простите, – Ульянка заливается краской. – Я ж вообще-то никогда не ругаюсь. Но это он меня так обозвал. И еще много как, и того похуже. А я, пока он ругался, подхватилась – и бежать! Ног не чую, бегу, а сама молюсь: «Только не споткнуться, только бы не споткнуться!» А он… Он мне вслед стрелять начал. Слава Богу, не очередью, одиночными. Очередью он бы меня точно убил, а так обошлось. Я ведь петляла – ну чисто заяц. Добежала до околицы нашей, а там впадинка, в ней ривчак, ну, ручеек, под дорогу для него труба уложена. Я вниз чуть не кубарем скатилась – и в эту трубу. Трубы-то с дороги и не видать, все вербой заросло, густенько так. Вот упихалась я в эту трубу и сижу тихохонько-тихохонько. Слышу сверху голоса: это они, ну, нацики, подошли и гутарят чего-то. Мне не слыхать, но, наверное, дивились, куда я подевалась. Потом пальнули пару раз по зарослям, да и ушли вроде, голосов стало не слышно…
Ульянка замолкает и, склонив белобрысую головку, осторожно гладит одним пальцем «котиков» на своем вербном букете.
– Но я из трубы ещё долго вылезать боялась, – вновь заговаривает она. – Вдруг они там поджидают, мне же не видно. Так дотемна и просидела. Вылезла только когда совсем стемнело, и звездочки показались. Прокралась до дому – а там бабуля ни жива, ни мертва… Ох и ругала она меня! Она, родимая, уже решила, что я то ли под осколок шальной попала, то ли на растяжку напоролась… А я целая и невредимая, только грязная, как чушка. И объяснить ничего не могу, горло перехватило, слова не вымолвить. Бабуля давай меня чаем отпаивать да валерьянкой. А как я ей все сказала, она охнула, за сердце схватилась и заплакала. Прижала меня к себе и про немца того рассказала…
И вновь замокает Ульянка, а потом вдруг отделяет от своего вербного букета одну веточку протягивает мне.
– А это вам. В честь Христова праздника.
Усыпанная пушистыми «котиками» веточка вербы в моей руке кажется живым существом. Серебрится в лучах уже теплого весеннего солнышка, вроде бы даже мурлычет тихонечко. В зарослях таких же верб поют-перекликаются воробьи, синицы и Бог весть какие еще птахи. И в щебете их явственно слышится: «Живы! Мы живы! Жить-жить-жить!»
Лет через десять, пусть даже через двадцать я непременно сюда вернусь. Обойду село, загляну в школу – наверняка уже новую отстроят. Я как наяву вижу чистые просторные окна, кудрявую зелень во дворе и Ульянку, только уже не Ульянку, Ульяну Сергеевну – выросшую, улыбающуюся, в окружении толпы гомонящих и смеющихся детишек. Детишек, которым никогда не придется благодарить Бога за то, что по ним стреляли одиночными выстрелами, а не очередью. И которые будут знать, что такое война, только по рассказам старших.
А потом мы с Ульяной посидим под той самой вербой, которую дважды пытались убить, но – не сумели. Она уже разрастётся так, что и следов смертоносного осколка не найти.
Потому что смерть только кажется всесильной. Жизнь всегда побеждает.
Всё это наша земля
Вагончики, летящие по ажурным эстакадам, выглядели кадром из научно-фантастического фильма. И в названии тоже чудилось что-то такое научно-фантастическое. «Маглев» – Магнитная монорельсовая железная дорога. Пока еще не сама дорога, только проект – но у него, Федора Чичагова есть шанс стать одним из тех, кто сделает фантазию реальностью. После университета он уже успел заработать себе имя, получить несколько призов на международных архитектурных выставках, но главное – по его чертежам и расчетам уже возводились настоящие здания, а некоторые уже и были завершены. Федор потихоньку их навещал – просто посмотреть, удобно ли там людям, счастливы ли они, радостны ли.
И вот – проект вокзала для скоростного монорельса, в котором сплелись ажурная вязь русского зодчества и фантастическая устремленность в будущее, в космос, к звездам. Так, наверное, мог бы выглядеть даже космопорт какого-нибудь двадцать третьего века – в воображении кого-то из наших предков, сказочников или художников, любящих и бережно хранящих красоту русской старины.
Ох, что-то еще скажет высокая приемная комиссия… Одобрят ли важные именитые судьи его проект?
Вот бы заснуть – и проснуться через две недели, когда все будет уже решено…
…что-то холодило шею. Железное что-то. Ах да, кольчуга. От соседа, бывшего княжеского сотника, досталась. Тот ни росточком, ни иными статями не вышел, хотя воином был знатным. В кольчугу его Пахому или там Липату не втиснуться, а Федьке как раз впору пришлась. Тяжеловата, но он для своих двенадцати годков вполне крепок. Да и тяжесть эта кольчужная – не тяжесть, словно бы тот, кто раньше ее носил, свои силы и ухватку с доспехом передал. Надежность в ней. Левую руку оттягивает щит. Пальцы правой сжимают древко копья, пяткой упертого в землю, наконечник смотрит в дальний горизонт, на котором словно туча темная. Легла, растянулась что вправо, что влево – татарское войско огромно, тьмы их, и тьмы, и тьмы. От Ивановских слобод подходят.
А они – вот тут: совсем рядом с ним Липат, чуть дальше Пахом, Федул, Яков… И он. Такой же, как они. Что с того, что ему двенадцать, а Пахому – чуть не полвека. Федька и с косой, и даже с плугом не хуже старших управлялся. Пока степняки не пришли…
За спиной – он и не оборачиваясь чуял – медленно двигалась Волга, которую татары зовут Итиль. Говорили, что в низовьях она как море, другого берега не видать, а здесь вон, Кострома как на ладони. Ночным привалом стояли у самого города, у длинного озера-старицы, что остается после разлива впадающей в Волгу Костромы. По речке ли город назвали или наоборот? Бог весть, давно это было…
Да что в том? Степняцкое войско, разорившее, баяли люди, сам Киев, повернуло на север и уже почти подошло к Костроме. И к реке, и к городу. В неудачные лета, случается, поднимаются из степей саранчиные тучи, и спасенья от них нет. И татары – что та саранча.
Федька поправил щит, уперев его пока в землю – рано, рука устанет. Повел плечами, словно разгоняя уныние. Двум смертям не бывать, а одна не минет. Маловата их дружина против той темной тучи. Не то что разгромить или вспять обратить – даже остановить сил не хватит. Только замедлить хищный лет татарской конницы. Чтоб мирный люд Заречья успел перебраться через Волгу, укрыться за костромскими стенами… И ощетинятся стены те копьями да самострелами, станут с них лить на ворогов смолу, а коли той не хватит, то и кипяток сгодится…
Удержат ли орду костромские стены и башни? Двухсаженной толщины, двадцатисаженной высоты киевские, бают, не устояли. Но – не впервой. Кто-то на север уйдет, кто-то в окрестные леса, где уже курятся маленькие печки-гуты, и не только горшечные, их и кузнецы пользуют. Не просто прятаться по лесам станут – ковать мечи, топоры да наконечники к копьям да рогатинам, стрелы снастить, щиты сколачивать да железом кромки обивать. Чтоб вернуться и выгнать саранчу ненасытную, отстроить разрушенное, вспахать да засеять…
Не ему сеять – другие придут. Братья молодшие Козьма да Трофим, да Мирон еще соседский… Страшно? Конечно, страшно, да кто-то ж должен татар остановить. Ладно еще, если кости сама мать сыра земля укроет, чтоб не разметала их злая конница. Хорошо хоть перед битвой исповедаться да причаститься сподобил Бог – в маленькой избушке-храмине отца Иова у Святого озера…
– Так ты, Липат, пошто так и не рассказал, отчего озеро то Святым зовется? – вспомнил он вдруг. – Ужель от кельи отца Иова?
Липат, Власьев сын, был костромич, так что их десятку не приходилось, подобно иным, рыскать в поисках прокорма да постоя. Да то уже скоро и без нужды будет …
– Что ты, – покачал он русой головой. – Отец Иов тут и взаправду давненько обосновался, но Святым озеро еще при прадедах стало. Говорят люди, что князь Георгий, прозванный Долгоруким, еще когда здесь засеку сверял, а о граде засечном только знамения у Бога просил, забрел к источнику, из коего и мы почерпали, и в ветвях увидел образ Богородицы. Счел он, что и есть это знамение, и место городу определил. Сперва-то он вроде Богородицк-Костромской звался, да забылось то за сотню-то лет. Ленив народ, Кострома и Кострома, кто и вовсе бает, что прозванье то от кострики льняной. Да лен-то много где треплют, а Кострома одна…
Зловещая туча на горизонте росла, словно закатное небо сворачивалось свитком, открывая и впуская в мир темень ночи без звезд и месяца…
Но слушать Липата было интересно.
– И про Долгорукого-то, может, такая же байка. Прадед мой говаривал, что озеро сие Святым называли, еще когда Георгий и не помышлял здешнего похода. И Кострома тогда не городом была, а выселком невеликим. Где ныне дом отца Иова, стояла-де не то часовня, не то крест поклонный. Иные бают, что чудотворный образ, что князю причудился, – из той храмины. А кто ее воздвиг, то уж Бог знает, а стояла она здесь далее как век, да век, да еще век, да полвека с малым…
– Молви еще – прямо с апостольских времен, – фыркнул рыжий да ражий, мало не в маховую сажень, новгородец Пахом, кулаком способный свалить быка. – Век, да век, да век, да полвека – это до Владимира Крестителя, нешто? Стариков хлебом не корми, дай басни побаять, а мы уши развешиваем, что дети малые. Федька вон не вовсе малец, справный уже отрок, и то заслушался. Хотя водица в том ключе и взаправду дивно сладкая, словно в раю черпали.
– Ты, Пахом, хоть и крестишься, и образам кланяешься, а молвишь подчас, точно бусурманин некрещеный, – обиделся Липат. – Вздумал века считать! Да, может, обмолвился кто, передавая, а ты как Фома неверующий, тебе бы пальцы в раны Христовы вложить, тьфу. Да мало ли образов на Руси так обреталось? И старым людям не верить грешно, пожили они поболе и повидали не чета нашему. С чего им плести-то?