– Мне ни чуточки не было больно, – хвалился брат, – по мне даже и не попали, разве что один удар пришёлся на место рядом с носком. А вот тебе-то как досталось! Хотя и ты тоже не сильно орал, а когда тебя били по заднице, было даже не смешно.
– Ой, ну что ты, я и почувствовал-то всего два удара: по заднице и по икрам.
Исправить нас было решительно невозможно. Эмму уволили за безнравственное поведение; несколькими годами позже мои родители выступали в качестве свидетелей на суде в Эвиане. Наша бывшая гувернантка оказалась замешана вместе с каким-то бандитом в деле об ограблении, и её приговорили к двум годам тюрьмы. Тогда стало известно, что и наших родителей она обокрала, и что лозаннский ростовщик, который не удосужился заручиться гарантиями, обязуется полностью возместить им стоимость золотых часов и различных драгоценностей. Мисс Карри тоже уже давно от нас ушла, так и не научив нас ни единому английскому слову. Новую гувернантку звали Мартой. Её предшественница проработала у нас в доме так недолго, что упомянуть её следует лишь в связи с забавным случаем, который характеризует необычайную эксцентричность моего отчима. Он потребовал, чтобы она называла его господином Маркизом Бельвильским – на этот титул у него, разумеется, не было никакого права – и чтобы она обращалась к нему, к его жене и детям исключительно в третьем лице. За малейшее пренебрежение сиим требованием он её крайне строго отчитывал, что совершенно выводило служанку из себя: подобные притязания казались ей немыслимыми – тем более в Швейцарии, где взгляды были настолько либеральными, что во многих семьях хозяева сажали прислугу за свой стол. В общей сложности эта комедия продлилась две недели.
Уж не помню, с ней ли было дело, но однажды я получил пощёчину и так взбесился, что вонзил ей в ляжку зубцы садового инструмента.
Остались только Марта и кухарка, которую, правда, первая вскоре после какой-то ссоры потребовала выгнать, грозясь, что уйдёт от нас, и уверяя, что и сама может прекрасно справиться со всеми делами по хозяйству, включавшими в себя, помимо приготовления пищи, приём пациентов, поддержание чистоты в квартире и, прежде всего, присмотр за нами.
И вот к нам снова приехал лондонский папа. Он отвёз нас в Глион, и я помню, что во время поездки на фуникулёре по направлению к деревне я сидел напротив само́й императрицы Елизаветы Австрийской, которой позже было суждено погибнуть от рук убийцы в Террите. Месье Ллойд сказал, что мы сильно выросли и очень изменились. И ещё бы!
Впечатления от озера и гостиницы
С ним мы себя вели самым неподобающим образом, давая волю всем своим дурным наклонностям. Мы дёргали его за бороду, забирались к нему на колени специально так, чтобы отдавить ему мошонку, а когда он пытался нас сфотографировать, мы передразнивали его физический дефект. Ему постоянно приходилось делать нам замечания: “Don’t be rude, don’t be rude, Fabian” – «Не груби, Фабиан, не груби!», – но мы и слушать ничего не хотели, доводя разнузданное поведение до предела. Перед отъездом он подарил нам, помнится, по десять франков. Позже он написал матери письмо из Англии, в котором сообщил, что наше здоровье показалось ему превосходным, но что его сильно расстроила испорченность наших характеров – тут он задавался вопросом, в кого мы пошли – и полное отсутствие воспитания.
Затем из Японии приехала одна из наших тётушек и остановилась у нас в доме на несколько дней. Мне запомнилось, как мы сидели в гостиной и она рассказывала нам тысячи историй из своих путешествий, которые меня сильно впечатлили. Она сидела по-восточному и ела палочками. Ещё она подарила нам золотую монету в десять франков, которую я потратил на уменьшенную модель двигателя, так как намеревался тогда стать великим инженером. Позже приехала мадам Уайльд и тоже пробыла у нас несколько дней. Её мужа уже тогда похоронили. Я помню, что она прихрамывала на одну ногу, а с лица у неё не сходило выражение бездонной грусти, хотя моим самым ярким воспоминанием о ней было то, что она подарила нам всего лишь сто су на двоих и что она вообще была страшно скупой.
Какое-то время у нас гостила супруга женевского художника Давида Эстоппе[42], с которой моя семья познакомилась на курорте (7–8-й день). Каждый раз, когда она сажала меня к себе на колени, я исхитрялся пукнуть – это со мной случалось так часто, что меня прозвали мастером пленительных ароматов. Близилось Рождество, и я воровал всевозможные безделушки и перепродавал их ей. Нам с братом даже удалось украдкой вынести из магазина ёлку, накрыв её простыней. Каждый раз, как я что-нибудь крал, то испытывал сильнейший восторг – я до сих пор помню это пронзительное чувство, когда оказываешься один в подвале какого-нибудь магазина. Столько всего можно было стащить, что у меня разбегались глаза, и я совершенно не мог ничего выбрать, так что мне даже приходилось звать Отто, чтобы тот занялся делом, пока я собираюсь с мыслями.
За несколько дней до Рождества мы так перевозбудились, что не могли больше спать. В праздничный вечер мы спрятали спички и свечи и, притаившись в кроватях, ждали до полуночи, пока мать не зашла на цыпочках в комнату и не положила на стулья подарки. Едва за ней закрылась дверь, как мы тут же вскочили, зажгли свет и принялись распаковывать свёртки. Брат, как и хотел, получил в основном книги, не считая одной-двух игрушек, мне же подарили одни игрушки, поскольку чтение казалось мне тогда самым скучным занятием на свете. В одиннадцать лет я был чрезвычайно рослым, всего на каких-нибудь два-три сантиметра ниже моего брата, и являл собой отменный образец маленького дикаря, безгранично ленивого телом и духом. Когда играть мне надоедало, я просто садился в кресло и так и сидел там без дела – ни разу меня не осенила идея полистать книгу или заняться чем-нибудь ещё. И всё же, когда однажды за столом отчим произнёс – уж и не припомню по какому поводу – имя Виктора Гюго, и я спросил, кто это такой, а он ответил: «Это великий поэт», то эти три слова странно меня взволновали и расшевелили во мне новые мысли и чувства.
Каждое лето с наступлением жарких дней мать увозила нас в горы, но тогда вот уже несколько лет подряд мы ездили в Ориен-де-л’Орб, деревушку в долине Жу. Мы останавливались в гостинице. Именно там я впервые познал платоническую и в некоторой мере физическую любовь. Однажды после ужина гости устроили один из таких любительских спектаклей, которыми часто заканчиваются вечера в приятном обществе. Юные сёстры-американки показывали живые картины, и, ослеплённый красотой старшей, я безумно в неё влюбился. Этой девушке было около двадцати лет, то есть примерно вдвое больше, чем мне. Там же я играл с английскими детьми, и однажды с одной девочкой мы решили снять одежду и заняться сексом. Мы заперлись в туалете, разделись догола, и я стал наугад прижимать к ней свой член. Она сказала мне, что моя плоская попа нравится ей куда больше её собственной, начавшей уже приобретать женственные формы. Желая поделиться нежданно перепавшей мне удачей с Отто, я сбегал его позвать, и он пришёл с твёрдым намерением заняться любовью. Когда задвижка на двери щёлкнула, он тут же принялся показывать девочке своё хозяйство, нацелившись на её маленькую дырочку. Ему даже, наверное, удалось бы её совратить, не появись в тот момент моя мать, которую позвал заподозривший неладное брат девочки.
Все каникулы напролёт мы катались на лодках, плавали и удили рыбу, а ещё дрались с деревенской ребятнёй. Во время перемирий мы с особым рвением пытались перенять у них местный говор – наверное, самый протяжный во всем кантоне Во. А когда мы с ними враждовали, то дрались палками, пинались, а порой дело доходило и до настоящих сражений, и в ход шли камни: мы прятались в крепостях, которые были построены из толстых досок, прибитых к ветвям сосен, и выдерживали атаку тридцати-сорока мальчишек. Выгнать нас из этих бастионов было невозможно, особенно учитывая то, что наши враги ходили в школу, и к определённому часу им всё равно приходилось прекращать осаду.
Вернувшись в Лозанну, я успешно сдал экзамены, благодаря которым передо мной открывались двери в среднюю школу кантона. Экзамены были, судя по всему, не слишком сложными, ведь я был таким неучем, что поставь меня перед картой Швейцарии, я бы в жизни не нашёл Невшательское озеро. Моя мать страшно волновалась, когда вела меня на экзамен. Изучение латыни увлекло меня на день или на два, а вот история и французский с его грамматикой и сочинениями сразу же наскучили мне до смерти. Как раз в одном из таких сочинений я с полной уверенностью написал, что мой дедушка, которым я очень гордился, был шесть метров ростом. Я зачитывал это вслух, а мои одноклассники покатывались со смеху и расхохотались пуще прежнего, когда преподаватель удивлённо переспросил меня о сверхъестественных размерах этого представителя семьи Ллойдов, а я вновь убеждённо заявил, что при жизни он был точно не ниже шести метров.
Журнал «Сейчас»
(1912–1915)
Сейчас
1 год № 1
Свисток[43]
Неизданные материалы об Оскаре Уайльде
Оскар Уайльд – человек, коего многие считают обладателем необычного лба, сильно выступающего поверх надбровных дуг, но выше стремительно утрачивающего выразительность, в то время как его череп благородной яйцевидной формы расширялся ближе к затылочной части – говорил, что источником способностей человека является не передняя, а именно задняя часть черепа. Он также утверждал, что у истинно талантливых людей мысли зарождаются в… затылке.
В действительности же лоб у Оскара Уайльда был вовсе не низким, а даже довольно высоким, сильно выраженным, но без излишней бетховенской мускулатуры. В профиль он немного напоминал Байрона. К тому же голова Оскара Уайльда представляла собой образчик греческих пропорций – не таких, как у статуй, а скорее как у фигур, изображённых на вазах и медальонах.
Голубые глаза, подёрнутые лёгкой дымкой и темнеющие каждый раз, когда взгляд его оживлялся, были искусно вставлены в оправу надбровных дуг, над которыми суверенной аркадой возвышались широкие брови. Вместе с тем невозможно представить себе большего разнообразия в выражении глаз, способных казаться настолько тусклыми и замкнутыми на внутренних поэтических переживаниях и настолько же открытыми и устремлёнными во внешний мир.
Что же касается аристократического носа, то его широко открытые и подрагивающие ноздри жили своей, полной жизнью.
Бледные и мясистые губы вряд ли можно было назвать «милым ротиком». Рот у него и вправду казался весьма грубо скроенным, но притом отнюдь не бесформенным, а наоборот, чётко очерченным: посередине линия губ шла вровень с лицом, а уголки уходили вглубь, решительно загибаясь, словно прорезанные в античной маске.
В щеках его не было и намёка на худобу – они представали во всём своём пышном великолепии.
В общем, как уже упоминалось прежде, отличительной чертой его внешности был греческий профиль. Анфас же Оскар Уайльд хоть и сохранял это сходство с греческими фигурами, но в основном лишь в верхней, наиболее пропорциональной и гармоничной части лица. В нижней части, при плотно сомкнутых губах, прослеживалось скорее нечто египетское: таинственность, непреклонность, монументальная невозмутимость – своего рода сдержанная беспощадность.
В спокойном состоянии Оскар Уайльд излучал силу; это впечатление дополнялось нескрываемой уверенностью в себе, что, в свою очередь, придавало ему несколько надменный вид, однако и внутренние качества его естества не оставались незамеченными: чувственность, любвеобильность, лёгкость и непринуждённость, готовые сию же минуту проявиться в действии.
С прямой и величественной осанкой, унаследованной от его матери леди Уайльд, Оскар Уайльд подавался к собеседнику и осыпал его остротами, язвительными замечаниями и афоризмами. Произведя должное впечатление, Уайльд откидывал голову назад, словно говоря: «И что же Вы на это можете возразить?» В остальном одно его молчаливое присутствие в гостиной наполняло её целиком, а если тому сопутствовала ещё и речь, то, не повышая тона, Оскар Уайльд совершенно естественным образом занимал ведущее место в любой происходящей вокруг дискуссии.
Он покорял окружающих своим голосом, блистательно владея всеми возможными оттенками интонации: иногда его речь была торопливой, оживлённой и задорной, чаще – размеренной, даже чересчур выразительной, а порой и откровенно томной. Произношение у него было мягким, округлым, слегка гортанным, и это будто придавало словам больше выразительности. Говорил он нарочито отчётливо, вдумчиво, как по книге. Он преувеличенно чётко выговаривал сдвоенные согласные в таких словах, как adding и yellow, что нечасто встречается в Англии; гласные он задумчиво растягивал, словно любуясь ими. В целом, содержание собственных высказываний приводило Оскара Уайльда в восторг, но и звучанием, устным выражением своих мыслей он наслаждался не меньше.
Кроме того, Оскару Уайльду было свойственно разговаривать, если так можно выразиться, всем телом: игривость плеча и предплечья сменялась чарующей плавностью движений локтя и руки, а кисть между тем изгибалась с выразительной, лебединой элегантностью – именно этой особенностью Оскар Уайльд наделил героя «Дориана Грея» лорда Генри.
Продолжение следует.
[42] Давид Эстоппе (David Estoppey, 1862–1952) – швейцарский художник, литограф и иллюстратор.
[43] Краван относился к техническому прогрессу с присущим художественной среде начала XX в. энтузиазмом и восторженно воспринимал новшества, ставшие синонимами американского стиля жизни. Однако оставаясь верным духу противоречия, он не упускал возможности высмеять американские манеры и в особенности царящую в Европе «американскую» моду. Приводим здесь полностью в русском переводе статью “To be or not to be… American” («Быть или не быть… американцем», опубл. 10 июня 1909 г. в газ.: L’Echo des Sports. № 247):