«И вновь этой летней ночью в ателье Ива <Танги>, где мы говорили о тебе, ты в который раз, порхая, влетел через окно. Чтобы тебя сохранить, мы закрыли тебя в банке из-под варенья. Жан Кокто считал тебя гением, он возвёл тебя в рыцари своего Круглого стола. Марсель Дюшан думал, что ты один из Марселей Дюшанов»[22].
А сама жизнь Кравана постепенно превращается в точку отсчёта дада.
«Его жизнь, в той мере, в коей она участвовала в организации человечества, была жизнью призрака, появляющегося лишь в пред назначенный для него час», – пишет Мина Лой[23]. Знакомые Кравана утверждают, что в быту он вёл себя скромно, почти неприметно, и лишь оказавшись перед публикой, он превращался в хулигана и скандалиста. В итоге большинство окружающих видели в Краване дикаря – амплуа, которым он гордился и которое всеми силами старался поддерживать. Он говорил, что «всегда старался видеть в искусстве средство, а не цель», и потому не упускал случая рассказать о своих подвигах в письменном виде: автобиографичность его текстов имеет мало общего с классическим переплетением авторского «я» и персонажа. Для Кравана любая деталь из личной биографии – возможность громко заявить обществу о себе, своего рода хвастовство, переходящее в эпатаж. Краван – поэт, и первый номер «Сейчас» начинается стихотворением, где герой лирический предстаёт героем нового времени: путешественником, авантюристом, богачом, окружённым техническими новшествами и при том не теряющим связи с природой – это ли не любимая роль самого Кравана? Да, Краван – поэт, но не литератор: он презирает прозу, не признаёт академизм и, выбрав мишенью почитаемого и авторитетного писателя Андре Жида, он блистательно высмеивает литературное ремесло и понятие высокой литературы как таковое. Краван – племянник Оскара Уайльда, и в трёх номерах журнала опубликованы заметки о знаменитом дяде, ведь как не подчеркнуть унаследованную гениальность? Краван – боксёр, чемпион, силач, не чета изнеженным денди из высшего света. Он дерётся с чемпионом мира по боксу Джеком Джонсоном. Точнее, он проворачивает очередную аферу, договорившись с противником об исходе поединка, и, получив аванс, сбегает из страны. Любопытно, что похожий сценарий Краван описывает в пятом выпуске журнала в 1915 году, а поединок с Джонсоном происходит на год позже. И таких «биографических анахронизмов» в произведениях Кравана немало: он с увлечением рассказывает о том, как его дядя приходил к нему в гости в 1913 году, в то время как смерть Оскара Уайльда в 1900 году была общеизвестным фактом; в 1912 году он пишет о путешествии на поезде, мчащемся вглубь канадских лесов, а сам оказывается в Канаде лишь в 1917 году. Что это: дар пророчества, совпадение, сбывшиеся мечты или упорный путь к осуществлению задуманного? Исследователи спорят и по сей день, в каждом тексте пытаясь отделить вымысел от действительности, Артюра Кравана от Фабиана Авенариуса Ллойда, игру в жизнь от самой жизни.
Надо признаться, что искать правдоподобное отражение реальности в произведениях Кравана – задача не из лёгких. Краван бежит от литературы, он отдаёт «несравнимо большее предпочтение <…> боксу, чем литературе», но пишет. Пишет, по собственному выражению, «вещи»:
«Наконец, наконец, наконец-то я работаю с большей уверенностью в себе. Как раз уверенности мне и не хватает; если бы я мог предвидеть собственный успех, я бы трудился не покладая рук; и всё же я могу ошибаться; ведь каждый человек упорно верит, что у него есть поэтическая жилка. Но бывают и дни, когда я прямо-таки мастерски выкручиваюсь»[24].
В отрицании литературных традиций поэт-боксёр постоянно экспериментирует с формами, содержанием и стилистикой. Он смещает контексты, расщепляет семантику и звучание, сталкивает возвышенную лексику и жаргон, ставит в один ряд причудливые эвфемизмы для весьма безобидных понятий и непечатные выражения. Он не пренебрегает ничем, чтобы добиться комизма и максимально шокировать читателей. К примеру, «Неизданные материалы об Оскаре Уайльде», позиционируемые как словесный портрет Уайльда, вполне могли бы сойти за скрупулёзно составленную документальную работу, если бы не навязчивое ощущение, что текст похож на характеристику скорее породы собак или лошадей, а не великого поэта и драматурга. Краван подробнейшим образом обрисовывает ноздри, надбровные дуги, форму губ своего дяди (которого он, кстати, ни разу не видел), используя при этом вычурные, высокопарные словосочетания и за счёт контраста формы и содержания доводя документальность до абсурда. А описание в рассказе «Оскар Уайльд жив!», щедро приправленное такими восторженными эпитетами, как «божественный», «красивый», «загадочный», «музыкальный», заканчивается сравнением Уайльда с гиппопотамом, который «под мелодичное жужжание мух возводит горы экскрементов». Аналогичный эффект достигается в пятом номере «Сейчас», например, при помощи оксюморона «трогательные, повсеместные ароматы пуков» или лирично-неуместного сочетания: «дерьмо заиграет свечением».
Вообще тема физиологических процессов – важный элемент в текстах Кравана, и использует он её, если так можно выразиться, со вкусом. Для него разговор о запретном – это не просто хулиганская попытка нарушить табу или довести благовоспитанных буржуа до обморочного состояния, это в первую очередь необходимость принимать человека во всех его проявлениях, ведь по его словам, только «болваны видят красоту лишь в красивых вещах». Краван же ищет красоту во всем, без исключений и без купюр. Такой истый гуманизм, возводящий телесность в культ, пришёлся по нраву дадаистам, которым претило аморфное, бутафорское эстетство академического искусства.
Однако любовь к людям у Кравана отнюдь не синонимична любви к социуму. Настоящий человек должен быть животным, дикарём, далёким от общепринятых норм и фальшивого общества в целом:
«Он и слышать не хотел о цивилизации. Слово “прогресс” заставляло его давиться со смеху. Единственным видом героизма, который он признавал, был героизм нравственный, то есть в его понимании героизм человека, не боящегося прослыть трусом», – рассказывает Мина Лой[25].
Он не только без страха, но даже с вызовом признаётся в своих «пороках»: лень, эгоизм, жадность, тщеславие, желание жить за чужой счёт, пошлость – всё в пику общественной морали:
«Благодаря своей неувядающей способности избавляться от скуки он был далёк от предрассудков и не имел ни малейшего понятия о шкале ценностей»[26].
Он кичится своим пренебрежением к приличиям и утверждает, что именно таким должен быть человек двадцатого столетия. Комментируя творчество Робера Делоне, Краван пишет: «Рожа у него что надо: физиономия настолько вызывающе вульгарная, что кажется, будто смотришь на пунцовую отрыжку», – и это искренний комплимент. Слова «рожа», «морда», «зверь» и тому подобные для Кравана вовсе не оскорбление, а восхищение природными достоинствами, самим естеством, которое мир так называемых «интеллектуальных» людей нещадно губит:
«Для него человечество дышало всеми теми проникающими элементами, которые заменяли воздух, эфир. Глупость без границ, спонтанная, непроходимая глупость была для него вечным победителем над нашей иллюзорной интеллектуальностью»[27].
Быть дикарём, зверем (а также ослом, гипоппотамом, жирафом, тапиром и т. д.) значит быть гением, уникумом. Он неоднократно повторяет подобные «звериные» метафоры в самых разнообразных контекстах, постепенно вытесняя негативную коннотацию, и в результате эта лексика приобретает новую стилистическую окраску.
В сущности, своих читателей Краван считает «людьми с воображением», и поэтому от души нашпиговывает произведения окказионализмами, каламбурами, парономазиями, гротесками, алогизмами, несочетаемыми лексическими и стилистическими сплавами, нарушая все каноны, устанавливая собственные правила игры, создавая «круг посвящённых» в антилитературную семиотику. Именно главный сюрреалист Андре Бретон был тем, кто восторженно охарактеризовал творчество Кравана как «антилитературное», считая его новым словом в искусстве. А например писатель и поэт Андре Сальмон, который в общем-то был невысокого мнения о Краване, полагал, что ничем, кроме ненависти к литературе позицию Кравана объяснить нельзя:
«Артюр Краван верит в жизнь современную, бурлящую, жестокую! Этот циник – наивный человек и притом интересный поэт, которого “высокая литература” толкает на откровенную ненависть к литературе»[28].
Его работы нельзя объединить стилистически. Краван говорит, что тело человека «населяют тысячи душ», и своим множественным душам он даёт возможность высказаться: цинизм и романтика, грубость и нежность, абсурд и предельная чёткость, оригинальность и банальность – все противоречия гармонично уживаются в одном текстовом организме, и из разнородных страниц, опубликованных под несколькими псевдонимами, рождается «дитя современности». Интересно, что самые дерзкие, шокирующие и нестандартные тексты выходят в журнале «Сейчас» под подписью Артюра Кравана, а более классические (но оттого не менее гротескные) произведения напечатаны под другими вымышленными именами. Кроме того, Краван выводит симулякр на новый уровень, и псевдоним Эдуар Аршинар, впервые появляющийся во втором выпуске журнала, уже в четвёртом выпуске становится личностью, которая вместе с самим Краваном комментирует художественную выставку: «Как сказал бы один мой друг Эдуар Аршинар…»
Стихи Кравана пропитаны авангардными экспериментами: нарочитая сбивчивость ритма, ассоциативные цепочки, поток сознания, сюрреалистичные образы, примитивизм, смешение поэтических и прозаических элементов. То это шуточные, по-детски неровные строфы с простыми, небрежными рифмами – наподобие тех, что появятся потом у Тристана Тцара в «Песенке дадаиста», то глубокие, сложные, мозаичные образы, сплетающиеся, точно сны, из контрастных деталей. Единственное, что отличает все его работы – это лёгкость и естественность. Ведь литература (то есть антилитература) для поэта-боксёра не труд, а игра.
Краван презирает литературу, ненавидит буржуазное общество, отрицает моральные устои, смеётся над интеллектом – эта протестная «идеология» подготовила плодородную почву для дадаистов, предоставила им обширный материал для опытов и вариаций. Но из всего кравановского наследия самым значимым для развития авангарда стал, наверное, выход за рамки одного жанра, приведение нескольких видов деятельности к одному знаменателю. Свой междисциплинарный поход Краван начал с малого: он соединил прозу с поэзией, поэзию с боксом, а литературу с жизнью.
Например небольшой рассказ «Оскар Уайльд жив!», опубликованный в третьем номере «Сейчас», порождает бесконечные споры и буквально сходит со страниц журнала в реальность. Разумеется, не без участия Кравана. Выдумка превращается в факт, обрастает слухами, и вот уже специальный корреспондент «Нью-Йорк Таймс» проводит журналистское расследование в Париже, пытаясь узнать, умер Оскар Уайльд на самом деле или нет. Краван потирает руки: его произведение оживает, становится самосовершенствующимся предметом искусства, а ему лишь остаётся подливать масла в огонь, то заключая пари на баснословные деньги, то требуя от парижской мэрии эксгумации тела.
Так же обстоит дело и с достопамятным скандалом на парижском Салоне Независимых: точка в конце критической статьи вовсе не означает завершение творческого процесса. Сам текст скорее всего не представлял для Кравана никакого интереса без жизненного контекста, без общественного резонанса. Акт написания был лишь подготовительным шагом, либретто для оперы, которую он ставил с участием публики. Основным же было само действие – на него были направлены усилия Кравана и общественное внимание. Вот, например, что пишет об этом французский художник Гастон Тьессон в «Хронике Салона Независимых»:
«Его деятельность казалась вызывающей во времена повсеместной трусости. Большинство читателей упрекало его в вульгарности, но проницательных людей наивная грубость этого удивительного критика ничуть не шокировала»[29].
Насмешка над обществом не имеет смысла, если она так и остаётся на плоскости бумаги: Кравану нужен объём, реакция, развитие событий. Именно поэтому он не просто пишет оскорбительную статью, а лично идёт продавать журнал своим «жертвам», затевает драку, оказывается в полицейском участке, отбивается от понятых, публикует исправленную версию статьи, вновь рассчитывая на скандал. Таким образом, литературная провокация Кравана неотделима от жизненной, старательно подготовленные метатекстуальные элементы подчинены сверхлитературному сценарию, и текст – это не только и не столько средство выражения протеста, сколько одна из составляющих перформанса, нового вида искусства.
Что и говорить, тогдашняя пресса была невысокого мнения о деятельности Кравана. Искусство ради искусства, очевидно, не его случай. И сам он открыто заявляет, что ему «плевать на это Искусство!». На то самое искусство, которое он называет «кокетством перед зеркалом», но которым почему-то повсеместно принято восхищаться:
«Эта выставка[31] вызывает у меня отвращение, из 7000 полотен посмотреть стоит в лучшем случае на четыре. Я пробыл там 10 минут – как раз столько времени мне потребовалось, чтобы пройти выставку насквозь и усесться в буфете, разглядывая физиономии всех этих неудачников и неудачниц, облачённых в кричащие платья и костюмы»[32].
Краван считает, что когда настоящий художник заканчивает шедевр, он должен думать: «Я чуть не лопнул со смеху!», он должен родиться «скотом» и «уметь им оставаться», и самое главное – художник обязан сделать искусством свою жизнь. В этом смысле жизнь Кравана – лучшая иллюстрация его философской позиции, междисциплинарное художественное произведение, авангардная демонстрация. Вызывающие публичные выступления, лекции об искусстве, совмещённые с боксом, выпуск и продажа журнала, провокационные выходки, чрезмерная самореклама, драки и дезертирство – все его авантюры пересказывались возмущённым шёпотом, истории наполнялись новыми подробностями, сливаясь в один opus magnum – саму личность Артюра Кравана, его «я», существующее в коллективном сознании:
«Артюр Краван был уникальной и будоражащей воображение личностью, непреднамеренно заключающей в себе все мыслимые элементы внезапности, необходимые для того способа самовыражения, который тогда ещё никто не называл дада», – поясняет Габриэль Бюффе-Пикабиа[33].
Именно поэтому отделить Кравана литературного от Кравана реального, автора от персонажа, а поэта от боксёра (а также от критика, конферансье, погонщика мулов, матроса…) невозможно. В попытках выровнять его биографию и обосновать его творчество литераторы и документалисты сталкиваются с нескончаемыми гипотезами и знаками вопроса – чего, собственно, Краван и добивался. Его современники и те с трудом могли сказать о Краване что-либо однозначное, а Мина Лой, написавшая о нём книгу, лишь пожимала плечами:
«Как необычайно прост он был в своей неординарности; чтобы это объяснить, понадобится написать аналитический трактат. Его жизнь была нереалистичной или даже сюрреалистичной в том смысле, что он никогда не был тем, кем он рисковал стать»[34].
Даже его смерть выглядит как часть театральной постановки. Он считал, что всем поэтам следует умереть к тридцати годам, дабы избежать ничтожного существования в дальнейшем, и, словно в подтверждение своих слов, он бесследно исчезает, достигнув этого возраста. Это, должно быть, шутка, осуществление столь разрекламированного когда-то псевдосамоубийства или продолжение состряпанной Краваном сказки об ожившем (или никогда не умиравшем?) Оскаре Уайльде. В черновиках Блеза Сандрара, общавшегося с Краваном долгое время, есть такая пророческая запись, датированная 1913–1914 годами:
[22] См.: Cravan A. Op. cit. P. 229.
[23] Цитата из «Колосса», см.: Cravan A. Op. cit. P. 251.
[24] Из письма Кравана отчиму (1908), см.: Cravan A. Op. cit. P. 144.
[25] Цитата из «Колосса», см.: Cravan A. Op. cit. P. 245.
[26] Ibid. P. 240.
[27] Ibid. P. 244.
[28] Слова А. Сальмона в статье 1913 г., см.: Cravan A. Op. cit. P. 198.
[29] Г. Тьессон в «Хронике Салона Независимых», апрель 1914 г., см.: Cravan A. Op. cit. P. 270.
[31] Имеется в виду Салон Независимых 1912 г.
[32] Из письма Кравана матери (1912), см.: Cravan A. Op. cit. P. 145.
[33] См.: Buffet-Picabia G. Aires abstraites. P. 92.
[34] Слова Мины Лой приведены в «Воспоминаниях о художественной галерее» Ж. Леви, цитата даётся по изд.: Cravan A. Op. cit. P. 230.