— Ладно. — Я отвёл глаза первым, будто мне и неинтересно вовсе. — Не моё дело, чьи они там и кто за ними. Я к чему веду, воевода. Заноза твоя с купцами — заковыристая. Резать их нельзя, сам, поди, знаешь, иначе б давно порезал, не меня бы звал. А как иначе — это думать надо. — Я помолчал. — Сдаётся мне, я бы вам с этой бедой подсобить мог. Головой пособить, а не ножом.
— Так подсоби, — буркнул Путята. — Чего тянешь.
— А вот тут не обессудь. — Я качнул головой. — Тебе я говорить не стану. Не потому что глуп ты, — ты не глуп. А потому что не твоё это дело решать. Ты — рука. Тебе велят — ты бьёшь. Дело тут такое, что его не рукой решают, а той головой, что повыше тебя сидит. — Я выдержал паузу. — Сведи меня с теми, кто Устье вправду держит. Им и выложу.
Молодцы по углам напряглись. Гость хозяину в лицо сказал, что он не голова, а рука. Оскорбительно, Но Путята не вспыхнул. Сидел, смотрел на меня, и я понял, что он не обиделся. Зацепило его другое совсем. То, что я наугад брякнул про «кого-то за купцами», — оно у него внутри отозвалось, я по лицу прочитал. Он-то знал, во что я ткнул, а я не знал. И в этом была вся хитрость: пусть думает, что я знаю больше, чем сказал. Пусть гадает.
Он поднялся, опираясь на стол, и навис надо мной всей своей тушей.
— Дерзкий ты, Кормчий. Пришёл в мой дом, заказ мой обозвал, меня рукой назвал, а теперь к хозяевам просишься. — Он покачал бритой башкой. — Иной бы за такое уже рыб кормил.
— А я не иной.
— Вижу. — Он хмыкнул, и в маленьких глазах мелькнул живой интерес. — Ладно. Может, и сведу. Передам слово, кому надо. Захотят говорить — позовут.
— Добро.
— Только вот что. — Он наклонился, голос упал и потяжелел. — Покуда тебя не позвали — ты у меня на глазу со всей своей Чёрной гридью. Куда пойдёшь, с кем шепнёшься, чем дышишь — узнаю. И людей приставлю не таких, чтоб ты их враз приметил. — Он выпрямился. — Гуляй покуда, наёмничек, а я погляжу, что ты за птица. Больно складно для охранника мыслишь.
— Гляди, воевода. — Я встал. — Чистому глазу чужой пригляд не страшен.
— Вот и поглядим, какой ты чистый.
Я кивнул и пошёл к двери. Волк двинулся следом. Спиной я чуял тяжёлый Путятин взгляд — он провожал меня до порога, и в нём уже не было прежнего пренебрежения. Будто пригляделся хозяин к собаке, которую держал за дворнягу, и засомневался — а не волк ли.
Что ж. Пускай сомневается.
Одно я понял точно: за купеческой смутой кто-то стоит. Не пустой это крик, не сами они осмелели. А кто, зачем, насколько велик — про то я ещё ничего не знал. И знать пока было неоткуда.
Ночь стояла глухая. Город спал, редкие окна желтели сквозь ставни, под ногами чавкала весенняя грязь. Мы шли с Волком молча, плечо к плечу. Я знал, что он молчит неспроста — собирается с мыслями. Он всегда так помнёт своё, а после выложит.
Выложил шагов через сто.
— Ты ведь не знал, — сказал он, глядя перед собой. — Кто там за купцами стоит. Ты это с потолка взял.
— Кто стоит — не знал и сейчас не знаю, — ответил я. — А что кто-то стоит — это я не с потолка. Мне Путята сам показал. Два раза он дрогнул. Первый — когда я спросил, в трёх купцах ли дело. Второй — когда сказал, что за ними кто-то есть. Будь это пустые крикуны, он бы и ухом не повёл. А он дрогнул. Значит, дело не в тех троих.
— А какая сила — не ведаешь.
— Не ведаю, — признал я. — Вот это и грызёт.
Волк сплюнул в грязь.
— Тогда давай вместе помозгуем. Покуда идём.
И мы стали думать вслух, на двоих.
— Я так скажу. — Волк заговорил, и в голосе у него прорезалось напряжение. — Старые роды, что город держат, меж собой не дружат. Грызутся за вече, за пошлины, за то, чей человек в посадники сядет. Это вечная свара. Что, если один род поднял купцов на другой? Серебра подсыпал, силу за их спинами укрыл. Тогда тот, кто за купцами, — просто другие бояре. Свои же, городские.
— Может, и так. — Я покрутил это в голове. — Да только одно мне покою не даёт. Зачем боярам вообще купцов кошмарить? Зуба на них спускать, в страхе держать? Купцы им платят. Исправно платят, годами. Дойную корову не режут, Волк. Её доят. А они корову Зубом по бокам охаживали. С чего бы?
Волк нахмурился, и не нашёл что ответить.
— Вот и я не пойму, — сказал я. — Будь дело в серебре — берегли бы купцов, а не гнобили. А они гнобили. Значит, не в серебре дело. В чём-то другом.
Мы прошли несколько шагов молча.
— И ещё одно, — продолжил я. — Путята про троих толковал. Трое, мол, горластых, их убрать — и город присмиреет. Да только сам-то он дрогнул, когда я спросил, в троих ли дело. Дрогнул — значит, не в троих. Будь корень в трёх крикунах, чего бы ему дёргаться? Прихлопнул троих, и вся недолга. А он дёргается. Значит, не трое их, а много.