Последнему потемкинскому празднику посвящено несколько страниц исследования Р. Вортмана «Сценарии власти. Миф и церемониал русской монархии» (Вортман 1994, 143–146). В основу своего анализа ученый кладет подробнейшее «Описание торжества в доме князя Потемкина», выполненное Г. Р. Державиным. По замечанию Р. Вортмана, характерным для Державина личным интонациям было суждено утвердиться в церемониальных текстах лишь в XIX в. (Там же, 143; анализ философско-космологических представлений, отразившихся и в самом празднестве, в архитектуре Таврического сада и в державинском «Описании…», см.: Погосян 1997).
Эта «персональность» державинского «Описания…» могла быть связана с тем, что потемкинский праздник, несмотря на свойственный светлейшему размах и участие всего высочайшего семейства, не был, в строгом смысле этого слова, государственным. Пространство его проведения и его программа были отчетливо маркированы как принадлежащие верноподданному великой государыни, который приносит ей дань любви и признательности за невиданные благодеяния. С другой стороны, поводом для торжеств было событие вполне государственного значения – грандиозная победа российского оружия. «Властелин всемощного Рима <…> не мог бы для празднества своего создать большего дома или лучшего великолепия представить. Казалось, что все богатство Азии и все искусство Европы совокуплено там было к украшению храма торжеств Великой Екатерины. Едва ли есть ныне частный человек, которому бы толь обширное здание жилищем служило», – написал Державин (I, 391, примеч.). В 1808 г., редактируя «Описание…» для четвертого тома своих «Сочинений», поэт исправил этот оборот на «едва ли есть ныне где такой властитель…». На этом со-противопоставлении «частного человека» и «властителя» держалось смысловое напряжение праздника.
Празднуя взятие Измаила в собственном доме, Потемкин объявлял себя единственным творцом одержанной победы. Непосредственно командовавший штурмом Суворов был за три дня до праздника отправлен осматривать шведскую границу. «Недоверчивость к шведскому королю внушил князь, – записал в дневнике секретарь Екатерины Храповицкий. – Говорят, будто бы для того, чтоб отдалить Суворова от праздника и представления пленных пашей» (Храповицкий 1874, 362; ср.: Екатерина и Потемкин 1997, 455)17. Однако у этой инициативы был и другой, пожалуй более важный, аспект. Такая приватизация торжеств позволяла их организатору утвердить в сознании императрицы и всего высшего петербургского общества собственную интерпретацию не только измаильского триумфа, но и российской политики в целом.
Первое донесение о взятии Измаила Потемкин отправил Екатерине 18 декабря 1790 г., а 11 января он стал просить у государыни разрешения прибыть в Петербург (Екатерина и Потемкин 1997, 444, 447). Светлейшему так не терпелось, что уже 13‑го он сообщил, что едет осматривать строение судов на Днепре, «чтобы в ближнем месте на пути петербургском получить позволение ваше и тем сократить дорогу» (Там же, 449). Потемкин, однако, не выехал из Ясс, но продолжал бомбардировать Екатерину чрезвычайно патетическими просьбами о дозволении приехать. Получив разрешение покинуть театр военных действий при условии, что его отъезд не повредит началу мирных переговоров, князь отправился в столицу, куда прибыл 28 февраля (Храповицкий 1874, 358). По свидетельству современников, его торопили в Петербург сообщения об усиливающемся влиянии на императрицу ее последнего фаворита Платона Зубова. Как вспоминал Державин, Потемкин, «поехав из армии, сказал своим приближенным, что нездоров и что едет в Петербург зубы дергать» (Державин IV, 617).
Невзирая на последние успехи в турецкой войне и уже подписанный мир со шведами, политическое положение, в котором находилась Россия зимой и весной 1791 г., было далеко от благополучного. Ей угрожало столкновение с неизмеримо более мощной коалицией. Английский флот готовился к отправке в Балтийское море, Пруссия объявила мобилизацию, в Польше усиливались антирусские настроения. Многие ближайшие сотрудники убеждали императрицу уступить давлению держав и принять невыгодные условия мира с Турцией. Потемкин, хорошо знакомый с реальным состоянием армии и не веривший в возможность «рекрутам драться с англичанами» (Храповицкий 1874, 361), еще с юга подключился к этим уговорам, советуя посулить Польше территориальные приобретения в турецкой Молдавии, вести с Пруссией переговоры и «ласкать» Англию, заинтересовав ее выгодным торговым трактатом (Екатерина и Потемкин 1997, 402, 442–443). Появившись в Петербурге, он пытался использовать все свое влияние, чтобы заставить Екатерину «переписаться с королем прусским», а также составил совместно с канцлером Безбородко «записку для отклонения от войны» (Храповицкий 1874, 359, 361).
Екатерина, однако, сумела выдержать и внешнее, и внутреннее давление. Как пишет Р. Лорд, она «благодаря поразительным мужеству и твердости одержала победу, быть может, самую блистательную за все свое царствование» (Лорд 1915, 190). В конце концов из‑за сильной оппозиции непопулярной войне с Россией, умело усиленной русской дипломатией, английское правительство отступило от своего ультиматума и согласилось признать куда более приемлемые для Екатерины условия мира, вскоре принятые и турками (см.: Там же, 153–191; Мадарьяга 1981, 416–421; Петров А. I–II и др.). «Курьер с известием, что Англия, по-видимому, в войну <…> не вступит», прибыл в Петербург 30 апреля, через два дня после торжеств в потемкинском доме (Храповицкий 1874, 362).
В этих чрезвычайно драматических личных и политических обстоятельствах Потемкин напряженно готовился к празднику. Окончание строительства дома, оборудование парка и площади перед дворцом, рытье каналов, внутренняя отделка помещений, подготовка спектаклей и балетных представлений были осуществлены под его непосредственным наблюдением ровно за два месяца, начиная с прибытия светлейшего в Петербург. Первоначально праздник планировалось устроить к дню рождению Екатерины – 21 апреля, приходившемуся в 1791 г. на Фомин понедельник, первый после Пасхи. Однако даже организационный гений Потемкина не смог вовремя преодолеть все препятствия, и торжества пришлось на неделю отложить. Тем не менее к 28 апреля подготовительные работы были полностью завершены.
По словам Я. К. Грота, «праздник, который неслыханным великолепием должен был затмить все прежние праздники этого рода» был задуман светлейшим князем как «последнее средство доказать государыне, что по преданности к ней никто не может с ним сравниться» (Державин I, 378). Однако при всей любви светлейшего князя к роскоши и гиперболически пышным церемониям он едва ли мог рассчитывать ослепить ими Екатерину. Его целью было заново перехватить политическую инициативу у нового фаворита, показать, что он по-прежнему способен вынашивать и реализовывать самые грандиозные замыслы. Конечно, сутью этих замыслов он мог делиться с императрицей как в переписке, так и в личных беседах. В то же время именно празднество позволяло снять с его проектов налет сиюминутной дипломатической или придворной конъюнктуры, обнаружить их фундаментальное идеологическое измерение. Потемкинское видение государственных задач России должно было обрести зримое и наглядное воплощение. Учитывая последовавшую менее чем через полгода кончину светлейшего, можно сказать, что торжества 28 апреля стали его политическим завещанием.
Возвышение Потемкина в середине 1770‑х гг. было связано с выдвинутой им «восточной системой», на основе которой впоследствии сформировался «греческий проект» Екатерины II. Для того чтобы столь же сильно увлечь императрицу своими новыми замыслами, ему надо было предложить ее вниманию идеи, качественно отличные от прежнего проекта, но обладающие по отношению к нему определенной преемственностью.
В 1779 г., по случаю рождения великого князя Константина Павловича, Потемкин уже давал в честь Екатерины праздник на своей даче в Озерках. Праздник этот был всецело выдержан в духе стилизованной античности, характерной для идеологической метафорики «греческого проекта».
Та роль, которую Потемкин играл в «греческом проекте», создавала у современников устойчивую инерцию восприятия всех его действий и планов. В написанной в начале 1791 г. оде «На взятие Измаила» Державин обращается к европейским странам, пытавшимся заступиться за Турцию, с увещеваниями, полностью лежащими в русле давних мечтаний Екатерины о восстановленной Греции и обновленной христианской республике, некогда предсказанной Генрихом IV и М. де Сюлли:
Позднее, составляя «Объяснения…» к собственным сочинениям, Державин укажет, что «город Афины следовало возвратить богине Минерве, под которою разумеется Екатерина», а «Константинополь подвергнуть державе великого князя Константина Павловича». Он также пояснит, что «Генрих IV и другие великие люди желали в Европе мир утвердить» (Там же, 357). Примерно в то же время появился русский перевод «Мира Европы… или Проекта всеобщего замирения» А. Гудара, выполненный «в стане пред Очаковом в 1788 году» (СКРК I, 262, № 1662).
Несколько неожиданно для жанра батальной оды, но вполне предсказуемо для политической ситуации начала 1791 г., отмеченной напряженными ожиданиями нападения Англии и Пруссии, «На взятие Измаила» завершается апофеозом всеобщего мира, в котором победоносная Россия займет достойное ее место.
Получив заказ описать потемкинский праздник, Державин в основном интерпретировал его в том же ключе. «В изумлении своем чаешь быть в цветущей Греции, – писал он, – где одеум, лицей, стадии, экседры и театры из разных городов и мест собрались и в одном сем здании воскресли» (Там же, 390). Базовая метафорика «греческого проекта» вновь ожила в написанных им хорах. Четырьмя годами ранее Екатерина не смогла взять внуков в крымское путешествие, теперь их присутствие на празднике как бы освящало связанные с ними замыслы:
Речь шла о столице Восточной Римской империи – Константинополе. Мифология возрожденной Греции была и мифологией земного Эдема, которую Потемкин стремился воссоздать еще в своих таврических и новороссийских владениях. Теперь ему предстояло воспроизвести эту условно райскую Грецию в Таврическом дворце. Недаром, подарив дворец Потемкину, Екатерина написала, что дарует ему «рай земной, как ты называешь ту дачу, которую ты у меня просил» (Екатерина и Потемкин 1997, 436; ср.: Погосян 1997, 459–460).
Праздник в античном вкусе, который он давал двенадцатью годами раньше в Озерках, проходил в конце июня, в то время как торжества по поводу измаильской победы – в конце апреля. (По новому стилю соответственно в начале июля и в начале мая.) В условиях петербургского климата разница эта была более чем существенна. По словам одного из мемуаристов, «во весь день» праздника «шел дождь и холод был чувствительный» (Кирьяк 1867, 679–680; об авторе воспоминаний см.: Фоменко 1999). Конечно, имитировать изобильную южную природу «холодной, отчасти снежной и дождливой» балтийской весной (Там же) было сложнее и дороже, чем в середине лета, но таким образом еще резче подчеркивалась творческая, преображающая воля устроителя и демиурга празднества.
восклицал Державин (I, 409).
Т. Кирьяк, описавший праздник в частном письме, оставил более прозаическое разъяснение природы этого изобилия:
Разумеется, ни Потемкин, заказывавший все эти поддельные фрукты, ни Державин, их воспевавший, не собирались кого бы то ни было вводить в заблуждение. Речь шла о символическом преображении пространства, своего рода театральной декорации, позволявшей гостям ощутить себя участниками мифологического действа (ср. аналогичную трактовку так называемых «потемкинских деревень»: Панченко 1983). Южные растения, декорированные в зимнем саду, свидетельствовали, что благодатный край, который производит эти плоды, также принадлежит пространству империи. По словам еще одного мемуариста, «изобилие и вкус царствовали повсюду, и плоды, кои видели в зимнем саде стеклянными, на столах являлись естественные и в великом множестве» (Державин I, 416; полный текст мемуаров, опубликованный в 1800 г. гамбургским журналом «Минерва», см.: Потемкин 1852; Потемкин 1991). Державин, изобразив в одном из вошедших в «Описание…» стихотворений праздничный пир как совместное произведение различных частей необъятной России, отвел специальную строку «сладким плодам» Тавра, края, покоренного империи Потемкиным (Державин I, 417).
Впрочем, настоящие растения и деревья, также в изобилии высаженные в этом саду, все равно требовали резкого изменения климата. Воздух подогревался печами, «которых для зимнего сего сада потребно было не мало» и которые были «скрыты за множеством зеркал, одинакой величины и цены чрезвычайной» (Державин I, 388, примеч.). Невероятное число зеркал, отмеченное всеми, кто писал о празднике, позволяло не только спрятать от взгляда технические приспособления, но и способствовало иллюзии умножения пространства. «Противолежащая колоннада отделяет от галереи сад, коего украшения еще блистательнее, ибо большая часть оных состоит из зеркал. По обоим концам сея колоннады, между последними двумя столбами, поставлены великие зеркала, увитые зеленью и цветами. В них представляется троякая длина оныя», – писал Кирьяк (1867, 685). Именно с помощью этой системы бесконечных взаимоотражений, усиливавших иллюминацию 140 тысяч лампад и 20 тысяч восковых свечей (Державин I, 408, примеч.), дворец и сад можно было символически расширить до масштабов вселенной18.
Главная зала торжеств представляла собой, по словам Кирьяка,
Вход в залу напоминал «царские врата в большой придворной церкви» (Там же).
Мотивы античного храма были вновь обыграны и усилены в смысловом центре праздничного пространства: «В саду противу самой средины галереи воздвигнут род жертвенника об 8‑ми вокруг стоящих столбах, имеющих в диаметре больше аршина и высотою своею равняющихся колоннам галереи. Верх оного сведен куполом, пол выстлан серым мрамором. Среди сего олтаря, на подножии из красного мрамора, стоит образ Екатерины, изсеченный из чистейшего белого мрамора в рост человеческий, во образе божества в длинном Римском одеянии» (Там же, 686).
В более эффектном, хотя и менее наглядном описании Державина гость праздника «нечувствительно приходит к возвышенному на степенях сквозному алтарю, окруженному еще восемью столпами, кои поддерживают свод его. Вокруг онаго утверждены на подставках яшмовые чаши, а сверху висят лампады и цветочные цепи и венцы; посреди же столпов на порфировом подножии с златою надписью блистает иссеченный из чистого мрамора образ божества, щедротою которого воздвигнут дом сей» (Державин I, 386).
Во время первой Русско-турецкой войны Петров писал, что освобожденные греки «во храме вольности, покоя и отрады <…> образ сей Паллады век должны жертвой чтить» (Петров I, 77), а Вольтер предсказывал, что «Зевксы и Фидии» покроют Элладу изображениями Екатерины II (Екатерина 1971, 71). Через двадцать лет, за отсутствием освобожденной Эллады, храм покоя и отрады был возведен в северном Петербурге, а образ Паллады для этого жертвенника, вместо греческих Зевксов и Фидиев, изваял архангельский скульптор Федот Иванович Шубин.
Захваченный хорошо знакомым ему кругом классических ассоциаций, Державин затрагивает другие символические пласты празднества гораздо менее подробно и детально. Между тем именно они задают всему действу совершенно иную смысловую динамику19. Сами торжества, начавшиеся с появления высочайшего семейства, открылись кадрилью, «из двадцати четырех пар знаменитейших и прекраснейших жен, девиц и юношей составленной» (Державин I, 395). По свидетельству Державина, «они одеты были в белое платье» (Там же). Кирьяк пишет, что «кавалеры были одеты в испанскую одежду, дамы в греческую» (Кирьяк 1867, 691). Кадриль началась с «польского танца», на мотив которого Державин написал свой знаменитый хор «Гром победы раздавайся» (Державин I, 395–398). Затем этот «марш превратился в греческий» танец, «продолжавшийся не более четверти часа», после «чего началось театральное представление» (Кирьяк 1867, 692).
После представления танцы были продолжены, и изысканную кадриль, поставленную прославленным балетмейстером Ш. Ле Пиком, сменили «пляски по малороссийским и русским простым песням, из которых одна ниже сего следует, – добавляет Державин. – А как собственное народное пение любящим свое отечество нравится более иностранного, то какое было удовольствие видеть пред лицом монарха одобрение (в первом издании – «ободрение». – А. З.) к своим увеселениям» (Державин I, 412). Сходное развлечение для гостей Потемкин заготовил и в отдаленной части сада, где на прудах «множество матросов и гребцов богато одетых» (Там же, 413) должны были исполнять гребецкие песни, но, как замечает Кирьяк, «худая погода быть сему не дозволила» (Кирьяк 1867, 694).
Переход к народной музыке Державин объясняет исключительно патриотическими соображениями, однако характерно, что на первое место он ставит «малороссийские песни». Естественно предположить, что именно они исполнялись особенно активно. Более того, отчасти вопреки синтаксису процитированной фразы он включает в «Описание…» образец не «русской простой», но также малороссийской песенной поэзии «На бережку у ставка» (Державин I, 413). По указанию Я. К. Грота, «эту малороссийскую песню можно отыскать в „Песеннике“ И. Гурьянова (Ч. IV. М., 1835. С. 114), где она помещена под заглавием „Награжденный казак за спасение девушки от потопления“» (Державин I, 413)20.
Не вполне ясно, то же ли сочинение имеет в виду Кирьяк, когда пишет, что и «по отбытии» императрицы «пели со всеми инструментами одну любимую князем и ныне всем городом малороссийскую песню» (Кирьяк 1867, 694). Но, во всяком случае, не подлежит сомнению, что присутствие украинской тематики в составе торжества было достаточно значительным. При этом переход от античных мотивов к народным, и прежде всего малороссийским, был уже отчасти подготовлен театральным представлением.
«Открылся занавес, – пишет Державин. – Место действия и помост осветился лучезарным солнцем, в среди которого сияло в зеленых лаврах вензелевое имя Екатерины II. Выступили танцовщики, представлявшие поселян и поселянок. Воздевая руки к сему благородному светилу, они показывали движениями усерднейшие свои чувствования» (Державин I, 405). Дальнейший сценарий представления четко указывал и на самую главную причину этой благодарности.
[17] В. С. Лопатин, много сделавший для выяснения подлинных обстоятельств биографии Потемкина, впадает в излишнюю апологетику своего героя, утверждая, что отъезд Суворова из Петербурга был связан не с нежеланием светлейшего князя видеть своего прославленного подчиненного на празднике, а с военной необходимостью (см.: Лопатин 1992, 230–231). Необходимости такого масштаба, которая бы не позволяла отложить отъезд Суворова на три дня, конечно, не существовало, и уж тем более ничто не мешало Потемкину хоть как-то отметить во время праздника роль Суворова в штурме Измаила.
[18] О метафоре «сад – вселенная» см.: Погосян 1997, 456–461; о зеркальном гроте и зеркальной пирамиде и порождаемых ими оптических эффектах см.: Кирьяк 1867, 687–689.
[19] Мы не касаемся здесь всего круга «ориентальной» эмблематики, очень существенной для понимания как этого праздника, так и вообще поэтики поведения Потемкина, но не связанной прямо с темой настоящей главы (см.: Погосян 1997, 459–462).
[20] Близкий друг Державина Н. А. Львов в статье «О русском народном пении», опубликованной примерно в то же время, проводит между малороссийскими и великоросскими песнями четкое различие: «Свойство малороссийских песен и напев совсем от русских отменен: в них более мелодии нежели в наших плясовых; но мне неизвестна ни одна армоническая малороссийская песня, которая бы равнялась с нашими протяжными» (Львов 1994, 314).