Я чуть отодвинул край тяжелой шторы. Прямо перед нами, сквозь серую пелену тумана и угольной гари, вырастали закопченные кирпичные трубы и темные частоколы демидовских заводов. Мы въехали в Тулу.
Сразу за воротами завода романтический дурман, витавший в карете, вышибло напрочь. Здесь воздух был густым, тяжелым, с привкусом серы и железной окалины. Он скрипел на зубах.
— Подготовлены бумаги об состоянии дел в империи и на производствах? — спросил я.
— Ваше императорское величество, но… — замялся тульский губернатор Иван Григорьевич Ромодановский.
— Никаких но, — строго сказал я, будучи готовым уже терзать на клочья губернатора. — Я повелел еще два дня назад!
Аудиторская проверка Тулы началась. Особенные они меня в этом времени, крикливые, порой так и жестокие. Но время такое…
Глава 16
Москва
27 июля 1725 года
Подвал купеческой усадьбы на Ордынке еще никогда не принимал одновременно столько знатных гостей. Сложно было даже вообразить, чтобы надменный боярин Василий Федорович Салтыков, архиепископ Григорий Дашков и шебутной Ванька Долгоруков сидели бок о бок с представителями купечества. Причем того самого купечества, которое десятилетиями глухо платило государству двойной налог и тайно обустраивало вот в таких подвальных катакомбах молельные места, где главенствовало двоеперстие и старая вера предков.
Но представить то, что они будут восседать еще и рядом с «монахами», теми ярыми фанатиками старой веры, что не перестают вести войну против официального православие, это и вовсе уму не постижимо. Но нужда прижмет и не так раскорячишься. А когда еще и ненависть, жажда власти застилает глаза, то хоть в сговор с самим дьяволом, лишь бы только добиться вожделенного.
Василий Федорович вел себя сдержанно, всеми силами стараясь не показывать, что присутствие многих людей подлого сословия здесь ему физически неприятно. Не по чину боярскому с мужиками в подполе прятаться. Однако острее всех свое незавидное положение понимал архиепископ Григорий Дашков: если в Синоде или Тайной канцелярии станет известно о его визите в старообрядческую молельню, лишением сана он не отделается — пойдет на плаху.
А вот Ваньке Долгорукову на всё было плевать. В своей слепой, разрушительной, почти подростковой злобе и ненависти он был готов хоть собственную голову сложить, лишь бы наказать обидчика своей семьи. В одночасье Ванька лишился чуть ли не половины всего наследства: Долгоруковы были вынуждены заплатить астрономический миллион рублей в казну лишь за неосторожные слова, даже не успев сделать хоть что-то реальное для подготовки убийства царя.
Так что Ваньке море было по колено. Он находился здесь вопреки воле родного отца. Старший Долгоруков жестокий урок усвоил: понял, что с императором шутить смертельно опасно, и решил затаиться. Выждать время, чтобы потом верной службой — ну или привычным тихим воровством — мало-помалу восстановить пошатнувшиеся капиталы семьи. Но младший жаждал крови прямо сейчас.
— А что, владыка никонианский, в старую веру подался? А ну, перекрестись двумя перстами! — дерзко потребовал монах в абсолютно черной рясе, сверля архиепископа фанатичным, тяжелым взглядом из-под густых бровей.
Взглядом неукротимым, яростным — таким, наверное, обладал знаменитый мятежный протопоп Аввакум, ставший для староверов непререкаемым кумиром, вопреки библейской заповеди «не сотвори себе кумира».
— Не креститься я сюда прибыл. А для того, чтобы в союз с вами войти заради того, чтобы антихриста изничтожить, — пробасил Дашков грозным голосом, не отводя глаз от фанатика.
— А что, потом патриархом нашим хочешь стать? Так у вас, отступников, начальство уже есть. Как пить дать — латинянин этот Прокопович! — желчно выкрикнул из полумрака еще один старообрядец, суровый «гусляк».
Ничего не оставалось последнему оплоту старой боярской аристократии, обделенным властью москвичам, как идти на унизительное соглашение с раскольниками. Своими руками действовать они уже опасались.
В глухих лесах под Москвой, в Гуслицах, располагалась самая ожесточенная и многочисленная старообрядческая община. Как сказали бы в ином времени — это была настоящая тоталитарная секта с жесточайшей иерархией и такой степенью промывки мозгов, что гусляки еще и драться будут между собой за право первыми взойти на костер за веру.
Но именно это им и было нужно. Других таких бойцов, готовых без колебаний напасть на русского императора — да еще и под пытками в застенках не выдать тех, кто их нанял, — было попросту не найти.
— Мы дадим оружие. В достатке дадим: и ружья, и порох, и свинец, — взял слово боярин Василий Федорович Салтыков, подавшись вперед и понизив голос до хриплого полушепота. — Мы ведь знаем, что среди тех, кто ныне прячется в гуслицких лесах, хватает солдат-дезертиров, которые умеют этим оружием обращаться. Немало там и тех, кто от казаков бежал еще во время бунта Булавина, людей отчаянных, пороху нюхавших. Разве же за веру свою истинную умереть не желаете? Разве хотите и дальше смиренно мириться с властью антихриста, по лесам аки звери прячась?
— Мы-то хотим, — медленно протянул монах. — Но разве же мы слепцы несмышленые? Разве не понимаем мы, чего на самом деле хотите вы?
Монах говорил тихо, но его голос гулко разносился под сводчатым кирпичным потолком подвала. Это был человек пугающей, бледной худобы: казалось, сухая, пергаментная кожа туго обтягивает голый череп, на котором совершенно нет ни мяса, ни жира. Лишь под густыми, насупленными бровями лихорадочно горели пронзительные черные глаза.
Он обвел тяжелым взглядом своих соратников, таких же суровых мужиков в черных рясах, и снова уставился на вельмож.
— Разве же после того, как дело сладится, наступит на Руси Царствие веры истинной? Ой ли… А правда в том, что ты, Григорий, — монах дерзко, без почтения ткнул костлявым пальцем в сторону архиепископа, — не стал патриархом. А как был избран на это место прихвостень антихриста Феофан Прокопович, так в тебе черная обида и затаилась. А ты, Василий Салтыков? Боярин знатный, да только государь слушать тебя более не желает и от двора своего прочь отодвинул. Али я не понимаю, чьи интересы тут сплелись? Мы, братья, всё прекрасно понимаем. Как понимаем и то, отчего здесь сидит юный Иван Долгоруков. Зело огорчился Ванька, что государь с его семьи виру за дерзость взыскал превеликую, чуть по миру не пустил. Вот вы и пришли к нам, сирым.
В подвале повисла тяжелая, звенящая пауза, нарушаемая лишь треском свечей. Ванька Долгоруков, вспыхнув от оскорбительного тона раскольника, дернулся и хотел было вскочить, чтобы выплеснуть всё кипящее внутри негодование. Его рука инстинктивно легла на эфес шпаги. Но он стиснул зубы и промолчал, сдавленный с двух сторон тяжелыми, предупреждающими взглядами Салтыкова и архиепископа.
— Желания и помыслы у нас, может, и разные, — холодно отрезал Салтыков, — но враг у нас один. Если его не станет — тогда и договариваться меж собой станем, как дальше жить. Уже за один тот факт, что мы к вам в подпол спустились, с нас бы головы на плахе сняли. А после — царем станет Петр Алексеевич. И уж поверь, найдутся верные люди, кои нашепчут и напомнят новому государю, кто именно убил отца его.
— Напомнят, это верно, — усмехнулся монах, обнажив желтые зубы. — Да только вряд ли скажут те имена, которые вслух произносить не стоит. Вот как батюшка Ивана… Разве уж он к тому делу не причастен? Или вы, господа хорошие, в своих дворцах думаете, что если мы ушли в глухие леса, то ослепли и оглохли? Что мы не смотрим за тем, что происходит в русской державе? Ошибаетесь. За делами антихриста и двора его мы следим со всем тщанием.
В подвале вновь началась молчаливая, полная ненависти игра взглядов. Жестокое, невидимое противостояние между фанатичным лесным старцем и облаченным в шелка архиепископом.