— Ты это и сам знал! Ты мне даже шанса не дала. Вот потому–то и не могло получиться, даже если б мы что–нибудь нашли… — дыхание с шипением вырвалось у него между зубов. — Убирайся. Оставь меня в одиночестве, пожалуйста.
Она вылетела из каюты, хлопнув дверью, и направилась по узкой шахте к себе. Свернулась калачиком, закрыла глаза, прижалась к поручню у двери, утонув в более глубоком, чем простая темнота, мраке своего сознания, пока не потеряла всякое представление о ходе времени. Но свет ждет ее, она это знала — в этой каюте или за дверью, а может, среди миллиона звезд, без устали полыхающих в ночной глубине. Она жива, она ничего не может с этим поделать, достаточно открыть глаза, чтобы узреть свет, признать его, совершить акт веры. А открыть их, в конечном счете, проще, нежели держать сомкнутыми… Она открыла глаза, болезненно заморгав на ярком свету.
Выпустила металлическую хваталку, в которую вцепилась, оттолкнулась от стены в сторону рундука, кровати и спального мешка. В рундуке лежали немногочисленные вещи, без которых она обойтись не могла, включая маленький клад переводных книг Древней Земли — ключи, открывавшие выход из одиночного заключения жизни в другие умы и другие миры. Она отщелкнула крышку и со всевозможной аккуратностью стала рыться в растревоженных, медленно воспаряющих из рундука предметах. Наконец отыскала нужную книгу, ту, которой не касалась с той самой минуты, когда Хаим д'Артаньян отдал ее из рук в руки при встрече в Мекке.
Открыла и стала смотреть, как от этого движения сами по себе шелестят страницы. Нерешительными движениями наугад разделила их, паря в воздухе; глаза выхватывали давно знакомую фразу из одного эссе, абзац из другого, заметки, нацарапанные на полях ее собственной рукой в ответ на мысли автора. Перевернув очередную страницу, она вдруг увидела карандашную пометку, сделанную чужой рукой под ее записями. Она там написала: Смерть на–станет в одиночестве; но не может же это одиночество быть сильнее, чем при жизни? И ей ответил незнакомец: Да, да, да…
Книга выплыла из ослабевших пальцев, ее собственное лицо тоже сделалось теплым и скользким от слез. Она разрыдалась так, как не плакала, сколько себя помнила, и рыдания ее заполнили пустоту каюты. Все это время она держала собственную жизнь на привязи, принимая презрение мира и позволяя тому ранить душу. Она рыдала, пока не выбилась из сил, зная, что все доступные ей слезы не вымоют этой печали до остатка.
Но тело наконец стало достаточно легким, чтобы совладать с собственной инерцией; она выбралась из каюты и снова пересекла лестничный колодец. Где–то внизу застрекотал кузнечик. Она осторожно, а затем более громко, постучала по двери каюты Хаима, которая все еще была закрыта, и не получила ответа. Она открыла дверь. Сначала показалось, что каюта пуста, потом Митили разглядела контуры тела Хаима в коконе спального мешка, привязанного страховочными ремнями к койке. Перелетела ближе к его постели. Он был жив, но крепко спал. Хамелеон висел над его головой, зацепившись за хваталку. При виде Митили животное пробудилось, посмотрело на нее одним глазом и стало менять цвет. Прежде бледное, оно частично темнело, а частично светлело, инстинктивно приспосабливаясь к новым условиям. Как и всегда. Два сапога пара, подумала она, снова поглядев на Хаима, но в этой мысли не было горечи.
Снова воспарив в воздух, она рассеянно перехватила рукой поручень и стала наблюдать за спящим. Пока он спит и беззащитен, она вольна следить за ним, сама оставаясь недоступна, и наконец опустить собственный щит. Она почувствовала, что прошлое стало прошлым, за ошибки заплачено, проступки исправлены, насколько вообще это доступно человеку. Она позволяла прошлому смешиваться с настоящим и вытеснять его до такой степени, что места для новой жизни и завтрашнего дня не оставалось вовсе… А кого она карала, кроме себя самой? Зачем? Можно подумать, она недостаточно настрадалась…
О Боже, есть ли среди живых кто–то, кто не испытывает ненависти к себе самой… к себе самому… (поправилась она, взглянув на лицо спящего) пускай и в глубочайшей из глубин сердца? Уж тем мы предаем себя и жертвами становимся измены, что живем… и лишь мы сами можем с этим покончить.
Хаим заворочался во сне на грани пробуждения, напирая на страховочные ремни спального мешка.
— Хаим?
От звука ее голоса он вздрогнул и проснулся. Глаза открылись и невидяще уставились в потолок.
— Хаим…
Он повернул голову. Тело и спальный мешок провернулись за нею. Лицо сохранило бесстрастное выражение. Он посмотрел на девушку, но промолчал. Глаза были окаймлены красным.
— Ты как?
Он скорчил гримасу, но ей или себе, понять Митили не удалось.
— Не знаю.
— А мне лучше стало. — Она потупилась. — Лучше, чем за долгое время, мне кажется.
Неуверенность возвратилась, влача за собой отвращение. И все же уголек понимания продолжал теплиться под пеплом…
Она старательно раздула из него огонь, опасаясь теперь оставаться одна во тьме.
— Я обнаружила запись, которую ты сделал в моей книге.
На его лице медленно проступило удивление.
— Правда?
Он начал вылезать из мешка.
Она кивнула.
— В таком одиночестве кажется, что никто больше… — Она выкрутила руку, которой придерживалась за хваталку.
Он неожиданно рассмеялся мягким смехом.
— Так и есть.
Она позволила губам расслабиться и почувствовала, что начинает улыбаться. Потом подняла свободную руку. Собственное лицо ей казалось каким–то странным: улыбка искажала оставленные слезами припухлости.
— Хаим… Я перестала ненавидеть себя. По крайней мере, избавилась от ненависти, которую чувствовала после Второй.
Он затянул спальный мешок и отделился от кокона.