— Да, вы оказались правы, — вздохнул он. — Двойка пик! Прощайте, сударь.
Козин поворотился на каблуках и вышел.
— Моя очередь. — Грибоедов, не дожидаясь следующей прокидки, забормотал обреченно: — Дети... у меня дети, господин банкомет, abbiamo... дочь Мария, bella bambina ... сын Сашка, figlio, minuto bambino{10}... ходить недавно стал... если я, единственная их опора...
— Позвольте вмешаться? — сказал Горчаков. — Я хотел бы сделать ставку вместо господина Грибоедова, на его карту...
— Зачем это вам? — Итальянец одарил Горчакова тяжелым взглядом.
— Я хотел бы сыграть на свою славу поэта. — не отвечая на вопрос прямо, уточнил Горчаков. — Чтобы, если удача не обманет, помнили меня всегда...
— А-а... — скучающе протянул итальянец, — ставите семпелем, хотите объегорить судьбу. Ничего не выйдет. Ваша слава умрет чуть позже вас или, того хуже, окажется в одном гробу с вами. Все, что вы бережно собираете в своем имении, сгорит в пожаре. От сочинений ваших останутся какие-то обрывки в «Аонидах» да в «Меркуриях», московском и петербургском, да еще что-то где-то, и потомкам не будет дано понять по-настоящему, каков был поэт Дмитрий Горчаков. Так записано в Книге Судеб, и никакая игра не в состоянии поменять заведенный порядок. У тех, князь, кого я представляю, выиграть невозможно. Невозможно, князь, невозможно... Вот тоска-то...
И, словно механическая кукла, которая должна довести до конца выполнение какого-то плана, итальянец завершил талию. Направо легла двойка пик.
— Сожалею, — сказал он Грибоедову, — но вы проиграли. Даю вам день на устройство дел — и в деревню, в деревню...
— Помилуйте... risparmiare!{11}— Грибоедов перекрестился. — Дети мои, дочь Мария, сын Александр... пропадут... без отцовского призора...
— Ничего они не пропадут, врете вы все, — поморщился итальянец. — И вообще, избавьте нас от этой тяжелой сцены!
— Все-таки я настаиваю на еще одной талии и своей ставке, — сказал Горчаков.
— Вы тщеславны и придаете себе непомерное значение. — Итальянец подавил зевок. — Понять вас могу: на равных спорить с Княжниным и Фонвизиным, стоять рядом с Державиным и предчувствовать, что канешь в безвестности, будто и не существовало тебя никогда, — это тяжело вынести. Но метать банк ради вас я не буду... Вот что мне пришло в голову: буду ходатайствовать в высших сферах, чтобы ваша слава, дабы не пропала зря, осталась в этом доме. Как-никак сынок у него растет, — итальянец кивнул на Грибоедова, — будет кому ее подобрать.
— Сашка... .Александр... minuto... — пролепетал Сергей Иванович. — Errore, erroneo confusione{12}..
— Пусть достается ему взамен такого замечательного родителя. А теперь, князь, уходите и забудьте все, что видели тут. К чему вам, человеку безупречному и наивному, такое искушение. Живите, как жили...
Неведомая сила повлекла князя Дмитрия Петровича к двери. Последнее, что он мог бы сохранить в памяти, да, оказавшись на улице, забыл, были слова итальянца, обращенные к Огонь-Догановскому:
— Вот и отомщены вы, Василии Семенович, вот и отомщены. Сиддханта, мой дорогой. Конец — делу венец, как говорят у нас на Апеннинах...
В эту ночь Горчаков спал крепко. Рука не болела. Под утро ему приснился император. Павел вышагивал перед солдатскими шпалерами на плацу, усеянном многочисленными пнями. Из-за них никак не удавалось пройти по прямой, приходилось лавировать, и это раздражало Его величество.
— Я вышибу из вас вольномыслие! — внезапно завизжал император и замахал кулаками перед липами оцепеневших от ужаса солдат. — Я вышибу из вас!.. Я вышибу!.. Я!.. Я!.. Я я-а!..
«Что за чертовщина!» — подумал Горчаков, просыпаясь.
Но это была не чертовщина, а смотр Екатеринославского кирасирского полка.
ВЕРБОВЩИК
1804 г. Семен Бобров
Миней Михайлович Ганин был баснословно богат. За что ни брались его управляющие — поставки в армию, земельные спекуляции или подряды на строительство, — все приносило гигантские барыши. А кроме того — наследства! Родственники, ближние, дальние и вовсе неведомые, как будто только для того и существовали, чтобы разбогатеть, прикупить крестьян и недвижимости да тут же и помереть, оставив все Минею Михайловичу. Даже карточная игра, верный способ спустить нажитое, пополняла несметное состояние: однажды он выиграл за ночь почти сто тысяч — при том, что в картах ничего не смыслил.
Имел Ганин сангвиническую наружность, маленькие выцветшие глазки, лопатообразные руки и предпочитал прочей одежде поддевки и армяки, но тем, кто знал о нем понаслышке, представлялся подобием смуглолицего восточного владыки с громадным рубином на высокой чалме. Поговаривали, будто в его садах на Охте круглый год бьют фонтаны из тончайших вин (зимой подогретых), а беседки из красного, черного, сандалового и совсем уж невероятного железного дерева освещаются венецианскими люстрами. Несколько раз в году Ганин устраивал в этих садах гуляния.
Публика на гуляния приглашалась разношерстная. В основном это были провинциальные дворяне, словно вышедшие из пьес Фонвизина и еще не обретшие столичного лоска, богатое купечество и чиновники средней руки, среди которых редко попадался действительный статский советник, но все больше титулярные советники и губернские секретари. Придворная знать приглашениями Минея Михайловича неглижировала и презрительно морщилась при упоминании его имени: он был дворянин во втором поколении, едва умел читать и писать и к тому же слыл за полупомешанного.
Пренебрежение сливок общества весьма раззадоривало Ганина, который, будучи человеком от просвещения далеким, тем не менее — в подражание первейшим аристократам и даже в пику им — мнил себя меценатом и знатоком искусств. Он содержал крепостной театр, представлявший исключительно его собственные кошмарного содержания пьесы, и нередко сам появлялся между актерами — всегда в ролях животных, изображая то медведя, то зайчика, а то и носорога. Во владениях его толпами бродили живописцы и скульпторы, но поскольку над ними довлел вкус хозяина, то и произведения они выдавали соответствующие; в спальне Ганина рядом с картиной Мурильо висела мазня некоего Супникова, а в садах античные подлинники соседствовали с несоразмерными статуями, в которых угадывались льстиво приукрашенные черты самого Ганина.
Из литературы Миней Михайлович признавал только поэзию, а в ней один только жанр — оду. Он выписывал журналы, держал для их чтения ученого человека Прошку и благодаря Прошкиным усилиям знал, что в России родились только три достойных внимания сочинителя од — Ломоносов, Державин и Бобров. Но Ломоносов давно умер, Державин сам был из числа презирающих Ганина вельмож: значит, оставался Бобров, человек бедный и негордый, но славный среди прочих литераторов образованностью и знанием множества языков.
Но и Бобров оказался крепким орешком: заставит себя долго упрашивать, прежде чем согласился восславить очередной праздник в ганинском саду.
А от предложенных Ганиным денег наотрез отказался.
Поэт Семен Сергеевич Бобров пьянствовал третьи сутки. Повод к началу запоя выдался изрядный: наконец-то вышло из типографии собрание сочинений, итог всей жизни. Бобров едва не прослезился, когда взял в руки пахнущие краской книги с названием выспренним и длинным, но зато точным — «Рассвет полнощи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных гениев России с последованием дидактическое, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва». Как было не отметить сие событие с непосредственными его виновниками — наборщиками!