— Я сама позволяла себе страдать. Так долго была покорной, примерной дочерью, всегда делающей то, что велят, что даже не заметила, как потеряла контроль над собственной жизнью. Даже не понимала, что что-то не так, — грудь сдавливает от нахлынувшего чувства, и из горла вырывается сухой смешок.
Сейнт молчит, просто слушает. Не перебивает, не утешает банальными словами — просто слушает. И это удивительно… успокаивает.
— Думаю, переломный момент был, когда он подстроил встречу с моим бывшим, Чендлером, на одном из благотворительных вечеров. Мы расстались еще на первом курсе: он изменил мне с подругой. Я застала их в постели. И он даже не извинился, только разозлился, что его поймали.
— Ублюдок, — рычит Сейнт.
Я киваю:
— А знаешь, что самое паршивое? Отец знал. Я ему все рассказала: как Чендлер предал и унизил меня. А он все равно снова привел его в мою жизнь, фактически требуя, чтобы мы помирились. Уговаривал «простить его оплошность». Я сказала, что забыть купить подарок на день рождения — это оплошность, а переспать с моей подругой — нет.
Сейнт хохочет, лицо озаряется широкой, дерзкой улыбкой:
— Вот это правильно. Надо было еще по яйцам зарядить.
— Кому?
— Обоим.
— Это было отрезвляюще, — выдыхаю я. — Я не жалею о Чендлере, теперь вижу, что лучше так, чем жить с тем, кто не ценит и не любит. Но отец… это другое. Он должен был любить и защищать меня, а оказалось, что для него важнее, как я вписываюсь в его планы. Это стало последней каплей ко всему, что я и так тащила на себе. Больно осознавать, что родителям плевать на мое счастье, потому что они слишком заняты своим. Так что теперь я пытаюсь вернуть себе жизнь. Но это чертовски трудно, понимаешь? Он ведь все еще мой отец.
Я не верю, что только что вывалила на него всю свою семейную драму.
И все же — мне легче. Хорошо хоть раз выплеснуть все это наружу.
Кроме Мэйси, я никому этого не говорила.
И уж точно не думала, что расскажу Сейнту Дэверо.
— Это длинный ответ. Короткий наверное: «у меня просто проблемы с папой», — усмехаюсь я хрипло, стараясь разбавить тяжелую атмосферу.
Ведь последнее, что ему, наверное, хочется слышать, это про мой семейный бардак. Я и сама стараюсь не думать об этом.
Но вот в чем жестокость прозрения: однажды оно приходит — и дороги назад нет. Есть только «до» и «после».
Я делаю еще один укус буррито, затем кладу остатки в коробку и поворачиваюсь к нему:
— А у тебя как? Ты близок со своими родителями?
Я чувствую, как он напрягается. Его рука скользит в волосы, откидывая их с лица. Теперь они длиннее, падают на глаза, темные, словно сами отбрасывают тень.
— Сложный вопрос, сложный ответ, — наконец глухо говорит он. Голос хриплый, в нем слышна напряженность. Он закрывается, возводит стену, которую так хорошо умеет держать.
— Ты не обязан рассказывать, Сейнт. Я знаю, как тяжело быть уязвимым. Знаю, как это хреново, — шепчу я.
В ответ тишина. И я бы не ждала другого.
Но он все же ее нарушает, выдыхая тяжело, надрывно:
— Мой батя — кусок дерьма. Пустое место, которое усложняет мою жизнь одним только своим существованием, — в его голосе жесткая сталь, но сквозь нее просачивается нечто похожее на… боль. Его брови сдвинуты, челюсть сжата, глаза горят мукой. — Похоже, у нас обоих проблемы с папашами, Золотая девочка.
Я опускаю взгляд на его ладонь рядом с моей и слегка касаюсь ее мизинцем, встречаясь с его темными глазами, в которых отражается то, что он так старается скрыть.
И я вижу его яснее, чем когда-либо. Это пугает. И завораживает.
Я вижу Сейнта, который рисовал супергероев с больным мальчиком в палате — только потому, что тот попросил.
Я вижу Сейнта, который до изнеможения пашет на льду каждую неделю, чтобы быть лучшим.