— Это в тебе еще армия сидит, Саша. А смешным ты не покажешься, не бойся. Нынче вся Москва в пестром бегает. Я это одобряю. Цветной стала Москва, яркой. Город не одними стенами и парками цвет держит. Цвет и в машинах и в одежде. Особенно — в одежде. Вышел на улицу, а на ней серым-серо. Худо! Померк город. А нынче выйдешь у нас на улицу — и запестрело в глазах, помолодело. Вот и город совсем другой, ярче, нарядней. Ну, это я с позиций фотографа о цвете заговорил. Дело не только в цвете. Мода. Чем мы хуже? Чем, скажи, ты хуже, Саша, какого-нибудь парня из Штатов? Да ты во сто крат его лучше, если хочешь знать. И лицом и осанкой, и силенок тебе не занимать. Вот и оденься, чтобы стать твоя не пропала, а на глаза попала. Вот в чем суть. Уж больно долго мы в горбатых пиджаках, да в кривых штанах разгуливали. Хватит. На мировую арену вышли, в первых рядах. Согласен со мной?
— Согласен, — кивнул Саша. Они стояли рядышком и одинаково жмурились от бьющего в глаза солнца. — Дядя Саня, ты мне поможешь комнату переоборудовать?
— Помогу. А как ты ее задумал?
— Да как у тебя.
— Помогу. — Потеплело у Александра Александровича на душе. — Ишь ты!.. Как у меня… Помогу, Сашок. Во всем! А теперь — завтракать и на работу. Да, да, на работу, чтобы пригляделся, подучился.
— А за машиной?
— Будет и машина. День большой.
— Мне переодеться?
— Ладно, походи пока в форме. Это даже и кстати будет. А там подберем тебе весь ансамбль — и на ноги, и на шею, и на голову. Сам подберешь, когда приглядишься. Пошли.
Вера Васильевна уже ждала их с завтраком. Она быстро оглянулась, когда оба встали на пороге кухни, все вобрав в один короткий взгляд. И то, что чуть ли не в обнимку шли, и то, что донельзя довольны друг другом.
— Подружились, дальше некуда, — сказала она, не сумев скрыть ревнивую нотку. — Так и будете ходить парочкой? — Больше она на них не смотрела, отойдя к плите, где все вдруг у нее разладилось, зазвякало и зашипело.
Они завтракали на кухне, пристроившись у громадного стола, когда-то служившего всей семье. Этот стол занимал половину пространства, стоял на дубовых ногах-брусьях, врос этими брусьями в пол. Велика же была семья, которой надобен был такой стол.
А сейчас позавтракали на уголке, на короткой скатерке, как едят поутру хозяева после вчерашнего праздничного застолья.
— Мама, я сегодня домой на новеньких «Жигулях» прикачу, — сказал Саша, ловя ртом вместе с куском яичницы радость от этих слов.
— Знаю, слыхала о ваших планах. — У Веры Васильевны как раз кофе сбежал из кофейника, и она сердилась. — И зачем машина? От отца остался мотоциклет — вот и ездил бы. А то машина, еще в беду попадешь.
— Верочка, ты непоследовательна, — вставая, чтобы помочь ей у плиты, сказал Александр Александрович. — На мотоцикле скорее в беду попадешь. Согласись, четыре колеса куда надежнее двух.
— Андрей ездил. Да я и не о колесах.
— А о чем? — Александр Александрович подхватил кофейник, ловко обтер его тряпкой, понес к столу. — Милости прошу кушать кофий! — Он был весел, он был благодушен, синевой поблескивали щелочки его глаз.
— И столько денег, — сказала мать, не поворачиваясь от плиты.
— А вот мотоцикл загоним, и полегче нам станет, — откликнулся Александр Александрович. — Извернемся, Вера Васильевна.
— То-то что извернемся. Парень еще рубля не заработал, а уже в кабале.
— Какая кабала? Родной дядя помогает. — Александр Александрович построже стал. — Вера, не порть сыну праздник. Шутка ли, первая в жизни машина! Ты погляди, как в нем поет все. Ты оглянись, оглянись. Чего там стережешь, когда все подгорело да убежало?
— И верно… — Мать отошла от плиты, подсела к столу, не глядя взяла протянутую ей Александром Александровичем чашку. Она на сына глядела, в счастливое его лицо. — Ох, Саша! — вздохом вырвалось у нее, и вздрогнули, сжались ее губы.
Мечтал, что подкатят они с дядей к автомобильному салону, что войдет он, покуда дядя будет у кассы стоять, во внутренний двор магазина, где рядами выстроились «Жигули», «Москвичи» и «Волги», что вступит в тот ряд, где «Жигули», и сразу облюбует свою машину, того цвета, какой по сердцу, сразу же протянув к ней руку, как протягиваешь руку к груде галстуков, вдруг решив, что этот вот тебе надобен, а не какой-либо другой. Мечтал, что тотчас и усядется за руль, что формальности все мигом будут улажены и он — в мечтах ведь все просто и быстро — уже на шоссе окажется, на широком, пустынном, лишь сосны по сторонам да небо над головой. А стрелочка на спидометре на ста двадцати дрожит. И спине не больно, и плечи не сжимает. И петь хочется. Да он и поет. Один — отчего и не запеть, как на душу легло? Мечтал про все это, а угодил в дядину пыльную фотографию с дребезжащей витриной, за которой громадные самосвалы — не слабее его тягача — привозили и увозили, сгружали и нагружались, перекантовывая кривенькую Домниковку в стрелоподобный проспект.
Дядя, едва вошли, уселся на стул возле экрана-подсветки, кивком отправив Сашу к павильонному громоздкому аппарату на штативе.
— Ну-ка, сними меня. Не забыл эту гармонь?
Саша сунулся под черное покрывало, вспомнив, как дядя — давно это было, еще до армии, — привел его раз в свое ателье и показал, шутя больше, как надо управляться с этим павильонным ящиком, и верно напоминающим гармонь.
На матовом стекле возник в цветном тумане седой, крепкощекий, хорошо одетый джентльмен, которому не хватало лишь сигары в уголке рта. Джентльмен был благожелателен, но вовсе не расположен был шутить. Он ждал, когда Саша выполнит свою работу, он рассчитывал, что Саша выполнит ее хорошо.
Саша ухватился за медное колесико и стал выводить джентльмена из тумана, стал вводить его в резкость, вглядываясь в опрокинутое на матовом стекле и от этого чуть незнакомое лицо.
— Так, — кивнул джентльмен, будто мог видеть со своего стула, что оказался в фокусе. — Теперь вставь кассету. Она у тебя за занавеской, за спиной. Поворачиваться не обязательно, заведи руку — наткнешься.