Эйлса приподнимает свитер и склоняет голову набок.
– Нора, ты мне все еще не показала свой особый якорный узор. Джозеф, говоришь? Опять о нем толки пошли в кабаке. Дурное это дело, дурное.
Миссис Браун, пополнявшая товары на полках, отрывается от дела.
– Ах да, это же Скотт опять воду мутит?
– И не он один, как мой Берт говорит. Хотя им ли не знать: негоже говорить о том, о чем даже понятия не имеешь.
– Но ведь и правда странно, разве нет? – Нора многозначительно оглядывается на миссис Браун. – В смысле, как сильно он переменился. Так после этого и не оправился.
Миссис Браун тут же парирует:
– А ты бы не переменилась, если бы нашла выброшенный на берег детский ботиночек? А все бы только молча гадали, о чем ты не договариваешь?
Эйлса опускает вязание. В голосе ее звучит нерешительность, и от волнения она по привычке теребит в пальцах выбившуюся прядь.
– Но как же то, что Джини видела из окна? В смысле, Дороти с Джозефом накануне той бури. Как ни крути, а этого нельзя отрицать.
– Я и не отрицаю того, что она говорила, но эта особа – известная любительница посудачить. Да и что она могла там разглядеть? Уж расслышать точно ничего не могла. А еще, – и она отворачивается, – все мы знаем, отчего ей не нравится Дороти.
Эйлса с Норой переглядываются.
– Как бы то ни было, – Нора возвращается к теме, – я вот что хотела сказать. Толки в кабаке начались не сегодня. О том, что он как будто знал, где разыскать ботиночек Моисея – и пошел напрямик. Как говорится, не бывает дыма без огня.
Плечи миссис Браун наглядно выдают ее чувства.
– Вот только нечего мне говорить, что Джозеф мог поднять руку на ребенка. К этому же сводятся ваши каверзные намеки, я так понимаю? Нечего ходить вокруг да около. Подло разбрасываться такими словами.
Лицо у Норы вспыхивает.
– Ну, разумеется, я так не считаю…
– Вот и нечего тогда рассуждать, – отрезает миссис Браун и уходит к дальним полкам, тем самым обозначив, что тема закрыта. Скрывшись из виду, она опускает плечи.
Сколько можно рассуждать на эту тему?
Эйлса с Норой даже не подозревают, что за всем этим кроется.
И не в последний раз она жалеет о том, что сама знает слишком много.
В те дни, когда у Дороти бывают уроки (теперь всего лишь два дня в неделю), она благодарна за то, что спустя столько лет привычка для нее – уже вторая натура, и буквы с примерами сами собой появляются на доске, а материал Дороти знает как свои пять пальцев. В остальные же дни она ходит на Отмель. Сегодня, когда она спускается по лестнице, скрутившись набок и придерживаясь голыми руками, без перчаток, за выступы в скалах, чтобы не оступиться, ей кажется, будто сама земля тает, начиная с плотной снежной шапки на вершине утеса и заканчивая снежными лоскутьями на песке, истончающимися у самой воды, где берег омывают волны. На Валуны в полете опускается баклан и усаживается, расправив крылья и скосив глаз на Дороти.
Дороти тотчас отворачивается, но перед глазами встает непрошеное воспоминание – кудряшки Моисея разлетаются на ветру, и Дороти крепко держит его за руку, а он, словно щенок на поводке, тянет ее за собой, но море в этом месте особо коварно и уж точно не годится для плавания, с неожиданным набором глубины и опасным течением, и все же он тянул ее вперед, на пенистые буруны, пока волны не отступали обратно. Они занимались тем, чем занимаются родители и дети: ползали на корточках и собирали мелких крабов, – осторожней, осторожней, берегись клешней! – и крабы беспомощно махали клешнями, шлепаясь в ведро к остальным, а следом отправлялись и ракушки, и морские черенки – осторожней с панцирем, нет, а вот эту брось, там что-то есть и, кажется, мертвое. Они петляли между грузными остовами лодок, кивали рыбакам, сидевшим за работой, и мальчику всегда хотелось подойти поближе, посмотреть, но лучше никого не беспокоить. Позже они выплескивали сокровища Моисея среди прибрежных скал, обнаженных на время отлива, либо возле бившего из утеса ключа, а потом взбирались вверх по лестнице, и Дороти командовала Моисею снять ботинки, убрать с дороги пустое ведерко и переодеться в другие штаны, невзирая на все его жалобы, ведь в этом возрасте настаивать на своем не положено, да и в любом другом возрасте.
Дороти пытается оживить в памяти его улыбку.
Она не слышит, как настоятель карабкается вниз по каменным ступенькам и шагает к ней по пляжу; Дороти стоит на самом краю между сушей и морем, и пенная межа истончается до мрачной тени на песке у самых мысков ее ботинок.
– Дороти?
Дороти вздрагивает от неожиданности и оборачивается. Для сельчан она так и осталась мисс Эйткен либо же миссис Грей – в память о том, что изначально она приехала в роли учительницы, и все родители зовут ее именно так, а следом за ними и дети, даже те, что давно подросли. Ей нравится, что это создало между ними дистанцию, и держится она со всеми на почтительном расстоянии. А еще она знает, что женщины ее недолюбливают: такую зажатую, что даже пообвыкшись, она не понимает, как поддержать женскую болтовню, скабрезные шуточки про интимную жизнь, пересуды о мужьях.
Дороти со всей силы стискивает в кулаке свитер – между грудей, там, где нет ни мышц, ни костей. Что вдруг понадобилось от нее настоятелю, причем так срочно, что он сам спустился следом за ней на Отмель? Дороти перебирает в уме варианты. Только бы не мальчик, только не мальчик. Может, церковь? Или вязание. Последнее время она совсем забросила вязание.
– Вы о вязании?
– О… чем?