Служба идет торжественно. Хор вступает с «Ныне отпущаеши…». Праздничны лица крестьян. Всклокоченные обычно волосы сейчас уложены и смазаны маслом. Шеи утопают в шарфах, в новых дубленых полушубках, в тулупах. А как сияют глаза!
К концу службы как будто в окнах немного светлеет. Чувствуется усталость от бессонной ночи, жара, духота. Дремлется…
Внизу в столовой ярко горит «молния», по праздничному показывая сервировку стола.
Толпами приходят «славить» ребятишки. Они, задыхаясь, еле выговаривая, спешат:
Моя мама, глубоко верующий человек, стоит в беленьком платочке и крестится. Ребят оделяют медными деньгами.
Наряднейший Исай Иванович вносит фырчащий самовар и всех поздравляет хриплым голосом с праздником.
Все чинно усаживаются за стол. Подается пирог с мясом, наливается чай, и начинаются разговоры:
– Что-то служба скоро кончилась!
– Да ведь отец Иван служил!
– Всегда летит, пес его знает! А куда торопится, – вставляет тетушка, ковыляя к чайному столу, держась за стулья.
– Пейте, пейте, а то скоро попы придут!
На второй день Рождества, часам к десяти, заехал за мной румянцевский староста Никита Михайлов. Он приезжал к отцу на праздник в деревню, которая от нас недалеко.
То, что приезжал он на хозяйской лошади и, следовательно, пользовался доверием, очень ему импонировало!
А лошадь была Абрамка, вечно жеребая белая кобыла. Эти «абрамки» не переводились в Румянцеве: от одной рождалась другая, от другой – третья и т. д. Отличительными их чертами были: отвислая губа, большой живот, белая (сивая) шерсть, трудолюбие, неприхотливость, но в то же время и жадность на корм и… покорность судьбе. Рыси у них не было никакой, но и на горку не станет.
Михалыча я дожидался. В Румянцево на елку собиралась своя молодежь: было весело, катались, гуляли, ставили домашние спектакли. Было бесхитростно и привольно. Меня там любили. Едва ли не главным было то, что там меня считали за взрослого, выслушивали серьезно мои рассуждения, возражали мне как равному. А это было приятно!
Никита Михайлович торопил меня. Нужно было доехать «завидно». И вот, одетый в тулуп, валенки, меховую шапку и рукавицы, я усаживаюсь на мягкое сено в маленькие санки, обминаю его, ноги заворачиваются полостью, и мы трогаемся.
Едем мы долго. Разговоры наши кончаются около Куприянова, до Позднякова передумаешь обо всем и знатно подремлешь. Вспомнишь гимназию, товарищей, дом, обсудишь свою жизнь…
Дышишь чистым воздухом, видишь унылую равнину с редкими перелесками. Дует поземка; если бы не вешки, то и дороги не заметно было.
Изредка встречи. По случаю праздников едут в гости в нарядах, обязательно с Ванятками и Маньками, у которых видно только пуговка-нос. Сопровождает лохматая собачонка.
А ехать еще далеко.
– Ну, а как Михайла Иванович?
– Ничего живет. Тут как-то сороку убил из берданки. Далеко взяла. Он все такой же. Вроде за Настькой приударяет.
– За какой Настькой?
– Да из Никуленок, за Курначихиной дочкой. В дойках она. Да… Вот какие дела-то…
Опять замолкаем и едем, едем.
Вот наконец Александрина сторожка. Нас с лаем встречает гончий старый пес Добор. Сам Евсеич, тип старого доезжачего, мой спутник по летней охоте, стоит с трубочкой на крыльце и приветливо здоровается.
– Василич! Зайцы одолели!
Где-то во дворе визжит поросенок, видно, его кормят.
Теперь недалеко. Смеркается. У меня все бурлит от радости предстоящего свидания. Побежал бы! Вот огоньки в Румянцеве.
Я отворачиваю воротник, приставляю рупором руки ко рту и кричу во всю силу: