Сразу вспомнилось мрачное лицо соседа. Вот почему! Хоть бы никому не разболтал, а то начнется для меня хождение по мукам.
Муж заглаживал вину, как мог и, в конце концов, мы просто посмеялись над этой блажью вместе.
И вот уже в конце лета, тащу шиншиллячий мешок, и нос к носу встречаюсь с Дмитрием. Я уже привыкла к его молчанию. Киваю, прохожу мимо. И вдруг сзади негромкий и печальный голос:
— Лид, ну уже на весь город хватит!
— Чего, сена? — рассеянно улыбаюсь я.
— Горя…
О счастье
Спроси у человека, что такое счастье,
и ты узнаешь, чего ему больше всего не хватает.
Начало учебного года я встретила в лор-отделении городской больницы. Я почти не спала из-за отита — по ночам болели уши. Каждое утро начиналось для меня тоскливее, чем если бы мне надо было идти в школу.
В шесть включался свет, и в палату входила хмурая заспанная медсестра с градусниками в стакане. Потом в коридоре, пропитанном неистребимыми запахами хлорки и антибиотиков, у медицинского поста следовала раздача пузырьков с таблетками. Затем — унылая очередь в выстуженную ночным проветриванием и выжженную кварцеванием процедурку. После уколов и других медицинских экзекуций я снова ложилась в кровать, забираясь с головой под одеяло. Зажмурившись и стиснув зубы я ждала, когда пройдёт ещё неделя — вторая половина обещанного лечащим врачом срока до выписки.
Как только я согревалась и расслаблялась, сердце начинало биться спокойнее. На меня накатывала дрёма. Веки тяжелели и глаза закрывались сами собой. И тут, громыхая железной тележкой, на которой стояли большие эмалированные вёдра с дребезжащими на них крышками, в коридоре появлялась пожилая санитарка. Зычным голосом она созывала обитателей отделения на приём пресной и убогой больничной пищи: «Уши-уши, идите кушать!»
Двух моих соседок по палате звали тётя Маша и тётя Клава. Им обеим было под шестьдесят и судьбы их оказались во многом схожими: полуголодное детство в колхозе, чужие углы в городе, у обеих были мужья—алкоголики, только одна развелась, а у второй — умер. Их разговоры начинались и заканчивались подробным описанием всевозможных хворей, а в промежутках они вспоминали свою жизнь, полную тягот, невзгод и обид, выпавших на их долю.
У впечатлительного 13-летнего подростка, каким я тогда была, эти две горемыки отбирали всякие силы не только выздоравливать, но и жить вообще. Как два страшных призрака будущего, они своим примером олицетворяли безжалостность и неумолимость судьбы, ведущей через долгие страдания к трагической развязке.
Я доставала из тумбочки любимую книжку и пыталась погрузиться в неё, чтобы не дать засосать себя серому и тягучему инобытию. Но стоило мне начать читать, как буквы расплывались, и боль, как раскалённым обручем сдавливала голову.
Поглядев пару раз на мои отчаянные попытки, сердобольная тётя Клава не выдержала:
— Брось-ка ты все эти книжки, детка. Нам сейчас голову напрягать нельзя. Побереги себя, ты ж такая молоденькая, ещё жизни не видела, а уже больная вся. Садись сюда, — она провела ладонью по заправленной кровати рядом с собой, — мы лучше с тобой вот что посмотрим.
Она выдвинула верхний ящик обшарпанной тумбочки, стоящей возле кровати, и достала пакет, в котором находилось что—то прямоугольное и увесистое, похожее на кирпич. Это оказался старый бордовый плюшевый фотоальбом с затёртыми углами.
Я обречённо присела на краешек её кровати.
— Детских фоток у меня нет, растерялись, да и не много их было, зато вот! Смотри, свадебные. Мы в 61—м поженились, когда Гагарин в космос полетел. Мой это событие неделю с дружками праздновал, потом ко мне пришёл глаза в кучку, уши врастопырку и говорит: «Я хоть не космонавт, но тоже Юрка, выходи за меня!» А я на радостях и выскочила.
— По любви? — наивно, но почему-то с надеждой спрашиваю я.
— По дурости! — жёстко приземляет тётя Клава.
На мутной чёрно-белой фотокарточке был запечатлен стол, плотно заставленный бутылками и тарелками с едой, мужчины в тёмных мешковатых костюмах и узких галстуках, женщины в цветастых платьях и высоких шиньонах, и на заднем плане, на стене ковер с оленями. Рядом с улыбающейся невестой, у которой завитые волосы, торчат из-под коротенькой пышной фаты, сидит пожилая измождённая женщина в скромном платочке, напоминающая тётю Клаву. По другую сторону — захмелевший жених в белой нейлоновой рубашке с мокрыми тёмными пятнами подмышками. В одной руке сигарета и рюмка в другой.
Тётя Клава водит по фото кривым от артрита пальцем, показывает на женщину в платке: «Это моя мамка. Здесь ей сорок лет».
Я недоуменно поднимаю брови, и тетя Клава поясняет: «Она с двадцатого года, всё застала: и голод, и войну, да оно и после добра не было…» — и безрадостно машет рукой.
Тут в разговор вступает подсевшая к нам тётя Маша:
— А ты думаешь, какая она жисть в колхозе? Не жисть, а каторга, в трудах да нищете, вот так и изработалась-то к сорока годочкам…»
Пока я своим пионерским прямолинейным умишком пытаюсь соединить высокое и почётное понятие «труд» с нелогичным для него следствием — «нищета», тётя Клава перелистывает страницы и продолжает что-то говорить.
Альбомные фотографии расположены в хронологическом порядке, и вот уже начинают появляться цветные снимки. Так и не найдя объяснений своим мировоззренческим нестыковкам, я возвращаюсь к просмотру.
На сером картонном развороте, в фигурные прорези вставлены три фотографии, и вглядевшись, я чувствую, что внутри у меня всё сжимается и холодеет.