К первой памяти о зверях уходит память и о жизни невидимой природы: не звери и не люди — «они самые»: все навыворот и наоборот, не на месте и без места, вкось и накось — нарознь.
Природа видимая и невидимая живет дружно, обиды не знали. Рога не для бодки, клыки не для рубки, а чтобы помолчать. Слон, какие губищи, а великий молчальник, а леший — крадет дорогу, да он только тешится, и человека встретишь — пасется с леопардами.
Что нарушило этот вселенский союз? И распря и война станут отцом-матерью жизни.
Огонь — слово — и - сновидение.
Человек, по древней легенде, начинается со смешения языков. Заоблачную башню строили и люди и звери и духи. И все разбрелось, и никто никого не понимает: язык зверей и язык духов звучат невнятно человеку, и звери с духами не перекликаются.
Тогда сновидения прорвали явь и нагородили страхов. Страх и боль, и само солнце пронизано горечью, и не звездная музыка, а обреченность и разлука взволновали землю.
Сказка восстанавливает нарушенное, потерянное и забытое.
Непрерывность нашего существования на земле воссоздается в образах сказок.
Сказка складывается по наитию — сказка выдумывается — сказочник, как шаман, уходит в другой мир и потом сказывает, что там видел, о своих встречах и о житье-бытье не-нашем.
Выдумка сказок, как весенняя капель: или хватит мороз, или истает под солнцем. Но душу не забьет ни книга, ни житейская суета. Сказочником не делаются, а родятся. Заглушить в себе охоту сказывать нельзя. И невольно потянет сказывать на новый лад старое сказанное, или подхватить, как песню, и ее разделать по-своему.
Так случилось со мной после моей «Посолони», я перешел к сказочным матерьялам, я прислушивался к голосам из веков и продолжал эти голоса, наполняя своим. Я больше не мог писать по-посолонному, где-то почуял, что неизбежно будут повторения, если уйду куда-то в свое, на свой страх. На мою долю Норны отмерили мне только видения «Посолони»- пройтись по земле, как солнце ходит, с весны на зиму — по-солонь.
Гоголя, от которого пошла вся русская литература, Норны одарили богатыми Вечерами. С «Вечеров близ Диканьки» начинается Гоголь. В них и глубочайшая память наития и подхват с голоса — матерьялы и записи.
И как странно — как мало мы себя знаем! — сам он застесняется этих своих вечеровых сказок — не захотел включать в собрание своих сочинений. А между тем, и это будет завершение его творчества, напишет он сказку, продолжая вечеровую свою «Ночь под Ивана Купала», пустит ощипанного Басаврюка колесить по русским дорогам.
Оркестр Гоголя — С. Т. Аксаков, Тургенев, Писемский, Достоевский, Мельников-Печерский, Салтыков — и представить себе не могли, под какую чудовищную «натуральную» музыку настроили они свои инструменты.
В Гоголе, как и у Гете, величайшая лунатическая память и пример работы по матерьялам — по сказанному, вековому откровению.
Наши первые русские сказочники: Афанасьев и Даль.
Собрание Афанасьева — основа матерьялов по русской сказке. Неисчерпаемый источник для сказочников. Но был у него соблазн исправлять народную речь — лад речи — на книжную для понятности. Даль выступил со сказками Казака Луганского (псевдоним). Почитатель Сведенборга, спирит, он был лишен всякого сказочного дара и останется навсегда памятен своим Толковым Словарем.
Одновременно с Далем, Гоголь и Пушкин. Гоголь осыпается звездами. Пушкин летит в лазурь.
До Гоголя «Гоголь» — Орест Мих. Сомов, соредактор «Северных Цветов» — познакомил Гоголя с Пушкиным — его повлекла тайна гоголевской черной земли, а пути ему нет. И та же судьба: Вельтман, автор «Лунатика»; у Сомова нет камушков мальчика-с-пальчика, а у Вельтмана каменный дождь слов забил выход на черную волю.
И Даль и Гоголь и Пушкин и Сомов и Вельтман — источник сказок — русские или обруселые до неузнаваемости. Другое дело, тоже современники Гоголя и Пушкина: Погорельский («Лафертовская маковница» и «Черная курица») и Одоевский («Пестрые сказки Иринея Модестовича Гомозейки») — в их сказках веяние Гофмана, Тика и Новалиса, а русское — имена, да Москва с Петербургом.
И тоже современник Гоголя и Пушкина — Сенковский, универсальный, как Одоевский; его сказки — по монгольским и арабским источникам.
Этими именами и замыкается круг русской сказки. Чудесное покидает русскую землю. И снова возвращается в сказках Толстого и в Лесковских легендах.
«Сказки» Щедрина и всех, кто за ним потянулся, продолжают традицию московских «дураков» царя Алексея Михайловича, «Живописец» и «Трутень» Новикова. Конечно, веселит показать Льву, что он Осел, а набожной Вороне, что она Стервятник. Только и в самой хлесткой сатире сказка не ночевала.
Толстой, как и Лесков, сказок не выдумывали — гоголевское исступление им чуждо. Сказки Толстого, как апокрифы Лескова — с голоса.
Толстой начинает свою сказку трезво, всурьез, насупясь, все, как бывает в жизни, а вот где-то прорвет — и подлинное чудо — сказка засветит.
Толстой, отвергавший всякие чудеса, своими сказками показал, что он ближе к чудесному, чем сам о себе думал. Его душа открыта в мир сновидений, подлинно страну чудес.
Если имена живут по их житию, только прохлаждаясь в жизни, а не трудясь (по-русски: оттрудить — отболеть), имени не наживешь в веках. Чудесное не в самом слове, а в напевности, а без этой напевности — одни слова.
Сказка странника, который рассказывал Толстому, и взволновала Толстого не словами, а интонацией; в чудесном всегда чувство: радость и обрадование.
Тоже и у Лескова, когда из прописных истин апокрифов вдруг вспыхивает чудесность, это чудесное исходит от теплоты сердца, ею одухотворяются слова книжных записей.
Из современников два дорогие мне имени: Пришвин и Кодрянская. Пришвин будет мне сын, а Кодрянскую назову внучка. Как я радовался встрече с Пришвиным: леший! Как радуюсь всегда Кодрянской: лесавка.