Для начала мне нужно обратиться к феминистской теории. Она – сравнительно новый подход, хотя подлинные феминистские теоретики политики (пусть и не международной), такие как Мэри Уолстонкрафт, существовали с XVIII в. И, конечно, о темах, рассматриваемых в этой книге, на ранних этапах писали многие незаслуженно забытые авторы-женщины [Owens, Rietzler, 2021]. Сюда принадлежали и ранние теоретики-феминистки, которых часто относят к первой волне феминизма, когда упор ставился на предоставление прав и привилегий мужчин женщинам, традиционно таковых лишенным. Например, Уолстонкрафт утверждает, что права человека, популяризованные Томасом Пейном и французской Декларацией прав человека, должны быть предоставлены также и женщинам. Более поздние движения, требующие расширения избирательного права, также занимались вопросом равенства в области прав, свобод и привилегий, но не объяснением базовых структур власти, формирующих гендерные идентичности и в них господствующих. То есть эти движения были нацелены на открытый доступ к возможностям, а не на анализ самого процесса формирования таких возможностей. Теория первой волны феминизма стала реакцией на неравное применение традиционных политических теорий свободы и равенства. Только с появлением второй волны феминизма и феминистской теории в 1950–1970-х годах феминизм начал полномасштабную атаку на понятия, теории и терминологию, использующиеся для понимания социально-политических и международных отношений.
Наследие первой волны феминизма позволило открыть академический мир для женщин, выровняв доступ к ресурсам высшего образования и академических должностей, даже если теоретики первой волны в основном сосредоточивали свое внимание на внутренней политике. Значение этих перемен не следует недооценивать, однако они не позволяют решить всей проблемы. Это можно увидеть в отношении к канону мыслителей. Мне надо показать, что я не дискриминировал женщин, сосредоточившись на мыслителях-мужчинах, хотя имеются не менее достойные авторы-женщины. Существует ли канон столь же достойных женщин, которые могли бы быть включены, но я просто предпочел не обращать на них внимания? На этот вопрос относительно легко ответить отрицательно – хотя читателю или студенту предстоит решить, убедителен ли для него в конечном счете мой выбор [Zerelli, 2008]. Хотя есть исключительные авторы-женщины, писавшие о политике, праве и международных отношениях, эти женщины и правда исключительны, учитывая социальное, политическое и физическое исключение женщин из сферы образования, политики и публичной жизни, сохранявшееся на протяжении почти всей западной истории (да и истории большинства других цивилизаций с письменной традицией, ведь патриархат – проблема не только Запада). Соответственно, за несколькими достойными исключениями, представленными такими философами, как Кристина Пизанская и Мэри Уолстонкрафт, и такими авторами дневников и путевых заметок, как Мэри Уортли-Монтегю, не существует канона значимых теоретиков международных отношений, которых я бы проигнорировал или же дискриминировал, по крайней мере из числа авторов до XX в. Действительно, сам факт мужской власти, исключающей женщин, – так называемый патриархат – полностью объясняет отсутствие значимых авторов-женщин в этом каноне вплоть до XX в. Это не означает отрицания того, что некоторые исключительные женщины – Клеопатра, Елизавета I, Екатерина Великая – обладали военной и политической властью.
Содержание этой книги не является примером открытой дискриминации или исключения равно достойных голосов. Но достаточное ли это оправдание для такого исследования? Здесь можно сделать не слишком лестный для меня вывод, хотя я его не принимаю: если верить мне, потребуются тысячелетия для того, чтобы создать гендерно-сбалансированные каноны исторической политической и международной мысли. То есть авторы-мужчины могут оставаться в нашем гендерно искаженном каноне, ожидая, пока политические и международные теоретики из числа женщин не догонят их на территории, которая была для них закрыта! За этой мыслью скрывается предположение о том, что человеческий опыт, институты и события, отображенные в теориях и понятиях, исследуемых в этом каноне, являются в каком-то смысле универсальными. Если так, проблема лишь в том, кто пишет о таком опыте, а тогда ее можно решить, произвольно распределяя гендерные местоимения – словно бы исследуемые идеи развивались и обсуждались женщинами, хотя на самом деле это было, конечно, не так. Но если вернуться к примеру Фукидида и месту женщин в его «Истории», где они в основном выступают жертвами насилия, мы можем увидеть более существенную проблему, не сводящуюся к исключению из числа авторов философского канона. Именно это и поняли феминистки и феминистские теоретики второй волны, совершившие поворот к обсуждению патриархата как социальной конструкции власти.
С 1960–1970-х годов вторая волна феминизма постепенно создала сложный корпус теории, в которой рассматриваются базовые структуры власти, определяющие гендерные идентичности вместе с их социально-политическими коррелятами. Стало ясно, что понятия, используемые нами для осмысления социально-политического мира, оформляются властными отношениями между мужчинами и женщинами. Сложные властные отношения реализуются благодаря языку и теории, но также они определяются дискурсом. Так, понятийный язык, описывающий природу человека и права человека, может показаться освободительным, но в то же время он предполагает концепции человека, являющиеся по сути маскулинными, а потому они ставят женщин в невыгодное положение, исключают их и способствуют их угнетению. Описать отношение между феминистскими теоретиками первой и второй волны можно, представив последних в качестве реакции на представление первых о процессе освобождения как уравнивании женщин с мужчинами и помощи женщинам в конкурентной борьбе, где предпочтение отдается маскулинности. Критика феминисток первой волны состоит в том, что они считают проблемой уравнивание возможностей, а не вызов самим скрытым властным структурам, эти гендерные возможности создающим. Феминистки, разработавшие теории заботы, часто критикуют индивидуализм теорий естественного права и прав человека, видя в нем признаки маскулинности, поскольку он отдает приоритет автономии и независимости, а не нравственным соображениям поддержания отношений, заботы и эмпатии. Может показаться, что теория заботы сводит такие взгляды к чисто женским качествам, вытекающим из биологической роли женщин, вскармливающих и растящих потомство, в противоположность мужским идентичностям защитника и добытчика. Но на самом деле теория заботы не обязательно требует такой биологической редукции. Даже если некоторые нравственные реакции социализируются через гендерные роли, определяемые заботой, такие реакции можно освободить от социально сконструированного женского опыта и использовать для критики и переоформления социально-политических отношений, искаженных маскулинными нравственными категориями, отражающими господство мужской власти. Подобный подход является ценным источником для критики парадигм политической агентности, обсуждаемых в данной книге. Однако исключение таких теоретиков – отрицание не их значимости, но лишь их релевантности, учитывая то, что задача книги не состоит в полном критическом обзоре всех возможных способов понимания политической агентности. Как я уже сказал в этом введении, представленный мной канон намеренно исключает взгляды, выводящие само понятие «политического» из таких нравственных понятий, как забота или справедливость.
Теория второй волны превратила феминистский анализ в критическую и нормативную теорию, которая видит в социально-политических отношениях социальные конструкции, заслуживающие анализа и преобразования, а не неизменные факты. Властные структуры и дискурсы достаточно подвижны, а потому могут быть преобразованы. Феминистский гендерный анализ – инструмент политики трансформаций, сегодня вышедшей за пределы распределения возможностей, прав, свобод и привилегий, поскольку он сосредоточивается на властных отношениях господства и подчинения, пронизывающих наши понятийные и философские языки.
Одно из следствий успеха феминистской теории второй волны – развитие политики идентичности, признающей разнообразие идентичности человека и властных структур, отраженных во множественной природе личной идентичности. Люди – не просто мужчины и женщины; они также обладают расовыми, национальными, сексуальными, гендерными, возрастными и классовыми идентичностями, которые в разных сочетаниях связывают их с социальными группами, в ряде случаев способными получать выгоду от властных отношений, но в других оказывающимися жертвами явного или скрытого угнетения: можно привести пример молодых черных, получивших университетское образование женщин из среднего класса и белых пожилых мужчин из рабочего класса без университетского диплома. Властные отношения по-разному включают и исключают, угнетают и подавляют разные группы, но ни одна группа не может быть полностью свободной от игры господствующих властных структур, осуществляющейся в обществе. С точки зрения некоторых теоретиков идентичности, этот факт сократил значение феминизма как освободительного проекта, поскольку он был сосредоточен лишь на одном месте угнетения и господства, но не обращал внимания на другие. Однако в гендерном угнетении есть нечто весьма важное и в историческом плане неизбывное, что многие теоретики выражают идеей интерсекционности, подчеркивающей то, как различные источники социальной и личной идентичности сложным образом связываются друг с другом в наиболее маргинализированных группах и голосах общества.
В свете этой критики второй волны, основанной в том числе на теориях идентичности, история мысли не может быть просто длинным списком авторов-мужчин. Такая история является гендерной и в том еще смысле, что понятийные языки и дискурсы, представленные ею, неизбежно отражают гендерные социальные отношения и патриархальное господство. В наиболее очевидных случаях это проявляется в отсутствии женщин, которые бы играли активную роль, у Фукидида или же в явном сексизме Макиавелли. Но то же самое присутствует и в преимущественно маскулинном дискурсе о человеческой природе, естественном праве и правах у Гоббса или Руссо. Даже такие радикальные мыслители, как Ленин и Мао, сводят угнетение женщин к простому эпифеномену более важных классовых отношений, определяющих поздний капитализм. В таком случае не покажется ли нам, что эта книга действительно виновна в предъявленных ей преступлениях?
В ответ я могу признать значимость феминистской критики второй волны, но не думаю, что она опровергает концепцию этой книги. То, что ее нарратив открыт для феминистской критики, не означает ослабления тезиса, в этой книге представленного, поскольку я не собираюсь защищать содержание каждого аргумента от всякой или хотя бы какой-то критики. Сегодня действительно ведется работа по исследованию феминистского канона в теории международных отношений и в политической теории, особенно XX в. [Owens, Rietzler, 2021]. Здесь же задача – показать отсутствие намеренного исключения и в то же время признать, что основные вопросы заключены не в выборе канонических текстов, а в том, как они прочитываются. В конечном счете не существует такого собрания мыслителей прошлого, которое было бы свободно от гендерных властных отношений, да и в будущем не сможет возникнуть такая теория, которая так или иначе не участвовала бы в социальном конструировании дискурса. Феминистская теория или любая иная критика такого рода – это деятельность второго порядка, воздействующая на докритические интерпретации. Книга же такого рода, нацеленная на представление различных взглядов и подходов, логически предшествует такой деятельности второго уровня. Сведение одного к другому привело бы не только к иной книге, но и все равно оставило бы нетронутой первичную деятельность по интерпретации как демонстрации (состоящей в акте показа или презентации), за которой следует критика.
Я не провожу здесь феминистского исследования осмысления международной политики и не размышляю о том, могут ли обсуждаемые в этой книге подходы рухнуть при феминистской проверке. Однако я признаю, что для этой книги действительной проблемой может стать то, насколько она готова к критической работе с дискурсами власти, имманентно присутствующими в мысли и мыслителях, обсуждаемых в ней, и насколько она признает то, что эти теории и понятия способны подкреплять или объяснять эти отношения власти и господства.
Обзор аргументации
Книга включает девять содержательных глав и одно заключительное эссе. В каждой главе представляется отдельная парадигма политики в международной сфере, не являющаяся стадией развития единого нарратива, который объяснял бы или легитимировал актуальный мировой порядок. Хотя такие парадигмы могут развиваться и вырождаться, общая аргументация этой книги состоит в том, что они остаются важными источниками и структурами мышления, обращенного на международную политику и агентность. Ни одна из них не может ограничиваться прошлым, то есть ни одна не является предметом исключительного исторического или антикварного интереса. В изложении я придерживался общего хронологического порядка, однако он не призван проиллюстрировать то или иное историческое развитие.
Книга начинается с самого известного древнегреческого автора, писавшего о международных отношениях, как мы понимаем их сегодня. «История Пелопоннесской войны» Фукидида – один из основополагающих текстов, посвященных осмыслению международной политики. В этой главе дается общее представление о труде Фукидида и о его влиянии на теорию и историю, а также рассматривается его роль в качестве теоретика реализма. Я исследую природу и основания реализма как общепринятого взгляда на международную политику. Также Фукидид дает объяснение падения афинской демократии из-за военного давления, поэтому в главе рассматриваются такие темы, как демократия, стратегия и управление в военное время. Фукидид приводит описание системы греческих политических сообществ (полисов), которые функционировали без общего гегемона. Это модель международного порядка, по-прежнему господствующая в международных отношениях и дипломатии. Представленное им описание динамики международной политики и по сей день считается поучительным для современной международной политики и меняющегося мирового порядка.
В главе 3 мы обращаемся к периоду поздней Римской империи и к подъему христианства, отраженного в трудах Августина Гиппонского. Он считается одним из наиболее влиятельных мыслителей христианской эпохи. Его работы – важный источник идей о природе политики, войны и мира, а также критики теорий исторического прогресса. Политическое мышление Августина исследуется в обзоре его теологии и влияния его понимания христианского нарратива искупления на представления о природе, объеме и претензиях политической и моральной власти. Основной вопрос в том, к чему именно стремится христианство как доктрина – к утопическому и пацифистскому представлению о политических отношениях или же к политике и международным отношениям, которые лучше понимать как определенную разновидность реализма? Мысль Августина играет ключевое значение для развития теории «справедливой войны», она оказала существенное воздействие на развитие христианского реализма в XX в., ею же отмечен антиутопизм либерализма, утвердившегося после холодной войны.
Идеи Макиавелли анализируются в главе 4. Он является одним из наиболее спорных политических мыслителей, поскольку его идеи противоречат многим традиционным концепциям политики, предполагающим, в частности, первичную роль общего блага или необходимость ограничения политической власти моральными или этическими обязанностями. В контексте мысли о международной политике Макиавелли представляется реалистом и изобретателем идеи raison d’état (государственного интереса). Я выдвигаю более сильный тезис, утверждающий, что Макиавелли ставит под вопрос представление о любом стабильном политическом обществе или народе. Вместо этого он сосредоточивается на создании и обновлении политических сообществ в мире непрерывных перемен и революций. Также Макиавелли занимается характером руководства и тем, как следует использовать политическую власть, всегда временную и преходящую, для создания и поддержания политических режимов. Вместо того, чтобы прокладывать осторожный путь, обходя стороной идею этики в политике, он исследует природу политической жизни за пределами моралистических, этических или легалистских рамок, ее ограничивающих. В этом отношении он бросает один из наиболее сильных вызовов концептуальным основам современной политики.
Томас Гоббс рассматривается в главе 5. Он является одним из первых великих теоретиков понятия суверенитета и современного государства, а также государственной системы, составляющей основу современных международных отношений. Его теория суверенного государства изложена в «Левиафане», и в главе исследуется место Гоббса в современной теории международных отношений наряду с его интеллектуальным контекстом и более общей материалистической философией человека. Гоббс дает описание человеческой природы и естественного состояния, а также предлагает договорную концепцию происхождения суверенной власти. Природа и масштаб Гоббсовой концепции абсолютизма – еще один интересный вопрос, как и отвержение им международного политического общества, производного от папизма раннего Нового времени. Он считает, что международные отношения – отношения исключительно между суверенными государствами, и этим объясняется, как современная теория международных отношений вписала его в традицию реализма или межгосударственной анархии.
Второй из великих теоретиков общественного договора – это Джон Локк. В отличие от Гоббса, Локк считается ранним либералом, поскольку он отстаивал конституционное ограничение суверенитета, защищающее права индивидов на жизнь, свободу и собственность. Глава 6 начинается с обзора его теории общественного договора и концепции конституционного суверенного государства. В вопросе о естественном состоянии, законе и естественном праве, а также в теории согласия Локк существенно расходится с Гоббсом. Также он сформулировал право на революцию и теорию собственности, связанную с торговлей и колониальными завоеваниями. Связь Локка с колониализмом и влияние последнего на его теорию были прояснены так называемым колониальным поворотом в современной политической теории. Я также обсуждаю теорию государства Локка и его взгляды на нормативный статус неконституционно ограниченных властей и то, в какой мере они должны признаваться легитимными государствами. Хотя часто Локка считают источником либерального идеализма, что оправдывается его моралистической теорией естественного права, его отношение к различию реализма и идеализма оказывается более сложным, в частности он защищал воинственный и захватнический либеральный порядок на международном уровне.
В главе 7 дается обзор работ Руссо и его влияния на мысль и теорию международных отношений. И опять же, основное понятие – это суверенитет, его политические и международные следствия. Однако основные аргументы Руссо связаны с идеей народного суверенитета и с тем, как понятие суверенной власти может поддерживаться и коллективно реализовываться свободным суверенным народом, состоящим из свободных граждан. В этом контексте они и представляются критикой и развитием понятия суверенитета, разработанного Гоббсом и Локком. Руссо критикует понятие государственного суверенитета как отдельной юридической и правовой структуры. С его точки зрения, суверенитет может быть лишь властью народа, действующего в согласии с общей волей. Чтобы быть суверенным народом, граждане должны считать себя не просто толпой или собранием индивидов, пытающихся обеспечить свои частные интересы и их защитить. Чтобы поддерживать идею суверенной общей воли, народу нужна сильная концепция идентичности, он должен избегать разлагающей власти торгового общества и космополитизма. Аргументы Руссо выступают предшественниками стремящегося к изоляционизму национализма и антикосмополитизма, которые недавно вернулись в антиглобалистских движениях, в политическом и экономическом национализме, национальной солидарности и подъеме политик идентичности.
Клаузевиц – необычная фигура в работах по истории политической мысли, обычно если его и обсуждают, то только в сносках к дискуссиям о государстве или же как маргинальную фигуру, интересную только профессионалам, занимающимся вопросами стратегии и войны. В главе 8 мы сосредоточиваемся на великом тексте Клаузевица «О войне», являющемся трудом по политической теории ничуть не меньше, чем другие тексты, мной обсуждаемые. Для начала я определяю место Клаузевица в контексте военной и государственной теории, возникшей в Пруссии в ответ на Французскую революцию, идею прав человека и гражданина и последующие национально-освободительные войны. Я исследую методологию его военной теории в качестве развития новой полицейской науки, а также обсуждаю его понятие войны и представление о месте гения и трения, которое созвучно романтической критике грубого просвещенческого рационализма. Далее исследуется понятие «парадоксальной троицы» (которая описывает взаимодействие народа, армии и правительства), и особенно вопрос о том, сколько именно «троиц» в произведении Клаузевица – одна или две. Понятие «троицы» иллюстрирует проведенный Клаузевицем анализ глубинного взаимодействия ненависти, случайности и разума (или политической программы) как динамических сил, объясняющих войну и руководящих международными отношениями. Далее в этой главе рассматривается приоритет наступления или обороны при проведении военных операций, а завершается она обширным обсуждением влияния Клаузевица на современную эпоху со всем ее насилием и войнами.
Хотя, безусловно, Маркс оказал заметное влияние на развитие социально-политической теории, его доктрины существенно повлияли на мысль о международных отношениях в основном благодаря его последователям, особенно Ленину и Мао. Маркс предложил теорию революционного низвержения капитализма (или, как считают некоторые, предсказал его), но на самом деле именно Ленин в 1917 г. и Мао в 1949 г. осуществили две великие социалистические революции XX в. В главе 9 исследуются их работы, посвященные теории и практике революционной политики, оказавшие наибольшее влияние на теории международной политики. Краткое введение в Марксову концепцию предшествует обсуждению ленинской теории партии-авангарда как средства установления диктатуры пролетариата, каковую сам Ленин принимал совершенно всерьез и поставил ее в самый центр революционной борьбы. Далее рассматривается Марксова теория империализма как поздней стадии капитализма и роль насилия в революционном преобразовании государства. Мысль Мао впоследствии модифицировала наследие ленинизма в специфическом контексте китайской борьбы против империализма, создав теорию крестьянских масс как революционного класса, что означало изменение маоистской концепции революции. Я также изучаю работы Мао о революционной войне и роли партизанских сил. Завершается глава оценкой того, как мысль Ленина и Мао о практике революционной политики повлияла на современную политическую теорию и теорию международных отношений.
Карл Шмитт отвергает оптимизм современного международного либерального взгляда на глобальный порядок, господствовавший с конца Второй мировой войны. Шмитт, рассматриваемый в главе 10, – непримиримый консервативный мыслитель, оказавший влияние на теоретиков левого и правого толка. В международной системе государств он видел преграду против насилия и конфликта, которые, по его мнению, скрываются за универсалистскими и глобалистскими тенденциями либеральной и революционной политики. Его идеи представляются ответом на упадок европейской власти, на идеологическое противоборство холодной войны и на возникновение новых глобальных гегемонов, таких как США. Шмитт критиковал либеральный оптимизм и глобализацию, одновременно пытаясь сохранить такие базовые понятия, как суверенитет, война и враг, представив их в качестве способа дисциплинировать политику и ответить на упадок государственной власти. Я рассматриваю предложенную Шмиттом критику либеральной демократии и его понятие «политического» в качестве исследования того, что такое суверенитет и каково его положение сегодня, после отказа от теорий либерального народного суверенитета и национализма. Наконец, я рассматриваю его критику глобального либерализма и международного права.
Каждая глава самостоятельна, может читаться и пониматься независимо от всех остальных. Однако сочетание этих парадигмальных подходов к природе, объему и организации международной политики и агентности показывает также важность трех связующих вопросов, размечающих общий нарратив. Такими вопросами являются насилие и политика, темпоральность и изменение, значение и смысл истории. Эти вопросы всплывают в концепциях различных авторов, рассматриваемых по отдельности, но также они иллюстрируются методологиями, используемыми при обсуждении этих вопросов, будь они историческими, философскими или политико-теологическими. В последней главе исследуется возрождение реализма как подхода к политической теории и то, как этот «реалистический поворот» проясняет или усложняет теорию международной политики, которая с подозрением относилась к гегемонии реализма в международных отношениях как более обширной дисциплине.
Как пользоваться этой книгой
Каждая из глав, посвященная конкретному парадигмальному мыслителю, предлагает самостоятельное введение в его взгляды на международную сферу, причем я намеренно избегал таких тем повествования, которые бы охватывали несколько глав. Я надеюсь, что читатели захотят прочесть все, но студентам, как и любым другим читателям, интересующимся определенными авторами, полезно будет изучить соответствующие главы. Разбор каждого автора не предполагает согласия с его аргументами, скорее он проясняет необходимость понимания их структуры, благодаря которому только и можно их критически анализировать или (что еще важнее) организовывать в виде определенного интерпретационного нарратива, такого как политический реализм.
В каждой главе дается также общее историческое введение к соответствующим текстам, в котором рассматриваются критические темы и споры, позволяющие так или иначе проинтерпретировать представленные аргументы. Такой мыслитель, как Гоббс, написал много работ, однако я сосредоточиваюсь на аргументации «Левиафана» (1651) и выводах из него. В случае Руссо или Шмитта я связываю вместе несколько работ, чтобы выделить их основные аргументы, но даже тогда я не даю исчерпывающего обзора всех работ этих мыслителей. У Августина, Макиавелли, Руссо и Шмитта весьма обширный корпус произведений, но не все из них важны для понимания представленных здесь позиций. Мой анализ не предполагает того, что читатели уже знакомы с каждым из этих мыслителей, также я не требую от студентов освоения всех тонкостей каждого автора. Некоторые исследователи политической мысли тратят всю свою карьеру на какого-то одного автора или даже небольшую часть его работ. Эта книга не может осветить все на свете. Можно будет считать, что она достигла своей цели, если она заставит читателей вернуться к основным текстам или лучше познакомиться с актуальными академическими дискуссиями.
Необязательно читать главы в хронологическом порядке. Собственно, я прямо отрицаю то, что в нем присутствует постепенно развертывающийся исторический нарратив, определяющий аргумент о триумфе определенного способа организации политики или международных отношений. В принципе, с нарративом этой книги можно знакомиться и в обратном порядке, и тогда более поздние мыслители станут источниками идей и вопросов, используемых для структурирования интерпретаций их предшественников. Хотя прочтение прошлого в свете настоящего – хорошо известное основание философской критики, в некотором парадоксальном смысле для него есть место и на уровне интерпретации.
Все представленные здесь интерпретации и аргументы построены на значительном срезе научных исследований, посвященных каждому мыслителю и тексту. Было бы легко засыпать читателей сводками и списками исследований по каждому автору. Каждое предложение можно сопроводить обширными библиографическими примечаниями, поскольку сам акт академического письма всегда предполагает сложный синтез того, что было прочитано и доказано в каком-то другом тексте. Некоторые предложенные мной прочтения хорошо известны и могут показаться спорными, поскольку я занимаю определенные позиции в академических дискуссиях об интерпретациях и поскольку в них отражаются мои собственные исследования, занявшие несколько десятилетий. Я надеюсь, что читатели со временем смогут поставить под вопрос и обсудить эти прочтения. По этой причине в каждой главе приводится минимум внутренних ссылок. Когда же они все-таки даются, это ссылки на ключевые позиции в дискуссиях, а не просто на источники определенной идеи, поддерживающей мою интерпретацию определенного пассажа. Я попытался сократить число ссылок на работы коллег, поскольку стремлюсь сосредоточить внимание читателя на основном тексте, но, возможно, я не везде преуспел в этом.
В библиографии, помещенной в конце каждой главы, приводятся некоторые из наиболее важных академических работ, на которые я опирался, а также работы, где лучше всего рассматриваются проблемы, освещенные в данной главе. Библиография не стремится к полноте – да она и невозможна, – однако она помогает читателю, обладающему доступом к университетским или публичным библиотекам, следовать за моим изложением и ставить вопросы, с ним связанные. Что касается первоисточников, я выбрал легко доступные и в то же время авторитетные академические издания. Иногда я приводил достаточно обширные цитаты, руководствуясь обычными принципами академического добросовестного использования. Приводимых цитат достаточно, чтобы читатель мог понять ключевые аргументы. Тем не менее ни один из аргументов или тезисов касательно того или иного мыслителя не зависит от какого-то конкретного перевода или издания, и именно поэтому я не стал приводить цифровых ссылок на соответствующие текстовые версии. Любой доступной в сети версии будет достаточно для первоначального понимания и знакомства с основными мыслителями. Также я не даю ссылок, которые бы зависели от конкретной даты, у меня нет баз данных или эмпирических материалов, которые требовали бы прямой ссылки и которые могли бы стать недоступными.
Также библиография включает краткий список ключевых комментариев по каждому мыслителю. Наряду с этим приводятся и советы по поиску версий первоисточников, находящихся в открытом доступе, – для читателей, не имеющих доступа к публичным или университетским библиотекам.
Библиография
Гэддис Дж. Л. (2021). О большой стратегии. М.: Изд-во Ин-та Гайдара.