Не лучше была обстановка и в общежитии Мясокомбината. Там на 46 чел. имелось всего 33 койки, отсутствовало кухонное помещение, на всех был лишь один водопроводный кран. Общежития фабрики «Возрождение», по свидетельству членов комиссии, «уплотнены сверх всякой нормы: норма, установленная Ленсоветом на одного человека 4,25 кв. м, а в комнате 30 метров поселены 20 чел. Им даны лишь 14 коек. В общежитии нет уборных, нет умывальников»[372]. По сути дела это были настоящие рабочие казармы, но советского образца. Здесь отсутствовала имевшаяся в бытовых коммунах, пусть насильственная, но в большинстве случаев искренняя забота коллектива о своих членах, однако оставалась унижающая человека публичность быта и зачастую его полная неустроенность.
Условия повседневной жизни в советских рабочих казармах формировали и соответствующие нравы их обитателей. Члены комиссии отмечали, что в общежитиях «имеет место пьянство, хулиганство, драки, прививается нечистоплотность и некультурность… нет никаких развлечений, целый день играют лишь в карты и пьют водку, процветает воровство». Люди, чуть более требовательные к условиям жизни, чем основная масса, часто впадали в глубокую депрессию. Одна из проживавших в общежитии фабрики «Рабочий» девушек заявила: «Вечный шум, гам, ругань, пропажи и упреки. За все три года, что я прожила в этом общежитии, не было ни одной интересной лекции, ни одного мероприятия, что помогло бы рассеяться и задуматься над жизнью с общественной точки зрения. Ввиду всех этих условий я бросила учиться в школе среднего образования. Огромное желание сделать много, но попадешь «домой», и приходят все, появляется озлобленность, обида за невнимание и все время хочется плакать»[373].
Депрессия была еще не самым худшим последствием жизни в советских коллективных трущобах. Писательница Кетлинская, которую трудно обвинить в нелюбви к социализму в его бытовых проявлениях, тем не менее вынуждена была заметить, что «нет местожительства более затягивающего, чем общежитие», «тут создается обособленный круг интересов и отношений, со своим кодексом чести, со своими бытовыми устоями и требованиями»[374]. В общежитиях, а не в коммунах пришлось остаться нескольким поколениям ленинградцев. В крупнейшем культурным центре страны, каким был Ленинград, ширилась социальная база для развития так называемой «барачной субкультуры». Ее элементы постепенно проникали через язык, стиль одежды, формы проведения досуга, бытовые привычки в жизнь устойчивых слоев населения Ленинграда.
Идея коммун не родилась впервые в России и не умерла вместе с СССР. Человечество и сегодня не может решить, что является нормой, а что аномалией — индивидуализм, который чреват общественной анархией и социальным распадом, или коллективизм со свойственным ему подавлением личности и пренебрежением к ее правам. На Западе ныне весьма популярны идеи «коммунитаризма», который должен уравновесить эгоцентрический индивидуализм и нивелирующий коллективизм, индивидуальные права и социальную ответственность[375]. В действительности же социалистического города, каким стал Петербург — Ленинград к концу 30-х гг., коллективное жилище превратилось в норму, которая порождала социальные патологии. Попытки насильственной инверсии здесь потерпели явный крах.
Глава III
Прямое нормирование повседневности
Ментальные нормы — тонкая, трудно уловимая субстанция, и поэтому уже сейчас можно предвидеть волну критики, которую вызовут утверждения об их инверсии, «патологичности» и т. д. Методологический плюрализм нынешнего этапа развития российской исторической науки полон соблазнов. Он дает возможность посмотреть на прошлое с позиций любой концептуальной школы и одновременно позволяет обвинить сторонника иных теоретических взглядов в узости мышления и эклектизме. В качестве примера можно привести точку зрения московского историка А. Куприянова. Он, пожалуй, первым провел серьезный историографический обзор работ, прямо или косвенно связанных с историей российской повседневности, и осмелился назвать причины отставания этого направления исследовательской деятельности[376]. К их числу исследователь справедливо относит языковой барьер, возникающий между сторонниками традиционных направлений исторического знания, и исследователями, пытающимися заниматься исторической антропологией, а также отсутствие методических приемов изучения ментальности, формирующейся в значительной степени под влиянием повседневной жизни. По ходу рассуждения Куприянов не забывает заклеймить авторов «первой монографии о проституции» Н. Б. Лебину и М. В. Шкаровского, которым теория девиантного поведения «настолько застит глаза, что они за деревьями (проституцией) не видят леса — всю остроту, объемность и многогранность женского вопроса (?! — Н. Л)»[377]. Автору статьи явно хотелось привлечь внимание к проблемам феминизированной истории, которые, несомненно, важны. Но одновременно он забывает, что проституция бывает не только женской, но и мужской. А если даже сосредоточиться лишь на традиционных формах сексуальной коммерции, то проблема потребителя ее услуг стоит вне контекста женской эмансипации.
Это внешне не связанное с темой книги рассуждение необходимо для того, чтобы еще раз зафиксировать право на «свое видение» исторического процесса. Но если в отношении реального существования тех или иных ментальных норм могут возникать споры и сомнения, то, конечно, ни один историк и просто человек, выросший в советской действительности, не опровергнет наличие жестких нормативных установок в таких областях повседневности, как жилье и одежда[378]. Здесь действовали четко определенные санитарные и распределительные нормы. С их помощью проводилось нормирование, а по сути дела контролирование частной жизни и в конечном итоге формирование ментальных норм.
§ 1. Дом
В русском языке понятие «дом» имеет множество смыслов. Им можно охарактеризовать архитектурное строение практически любого назначения; место, где духовная атмосфера наиболее комфортна для конкретной личности (выражение «как у себя дома»); систему хорошо организованного хозяйства и родовых связей людей. В слове-знаке «дом», таким образом, закодированы и определенные признаки материальной культуры, и элементы ментальности. Крупнейший французский исследователь проблем социальной истории Ф. Бродель писал: «Дом, где бы он ни был, обладает устойчивостью во времени и неизменно свидетельствует о медлительности движения цивилизации и культур, упорно стремящихся сохранить, удержать, повторить»[379]. Стабильность жилья человека объясняется тем, что оно представляет собой физическое и одновременно социальное пространство, где в первую очередь разворачивается частная жизнь с присущей ей медленностью и инерционностью. Этот дискурс, опирающийся на многовековую практику, свойственен западной традиции[380]. Однако в российской истории и до революции приватное пространство нередко оказывалось под государственным контролем. Не случайно требования «неприкосновенности личности и жилища», наряду с запретом на вскрытие частной переписки, как основополагающие принципы гражданского общества, фигурировали в программах всех политических партий царской России.
К началу XX столетия в Петрограде сложилась довольно определенная структура жилья, соответствовавшая уровню развития градостроительной и коммунальной техники, а также отражавшая социальную стратификацию населения. В представлении горожанина «дом» ассоциировался с индивидуальным жилищем, наличие которого считалось нормой повседневной жизни. Бездомный человек в ментальной традиции — всегда девиант и маргинал. Размер же «дома» и его вид определялись экономическими факторами. В столице существовал рынок жилья с характерными для него процессами купли-продажи и найма-сдачи.
События октября 1917 г. — несомненно значимое явление в истории российской цивилизации, хотя бы уже с той точки зрения, что они во многом расшатали сформировавшееся в ментальности городского жителя устойчивое представление-норму — «дом». Во многом это оказалось связанным с введением прямого внеэкономического нормирования жилья в системе новой государственности. В основу норм жилища изначально был положен классовый принцип, идея которого сводилась к улучшению бытовых условий неимущих слоев населения посредством «квартирного передела». Механизм его осуществления был предложен Лениным уже в октябре 1917 г. в работе «Удержат ли большевики власть?»
«Квартирный передел» начался в Петрограде весной 1918 г. и явился способом вторжения в частное пространство граждан и их приватную жизнь. Наступление на жилищные права квартировладельцев велось в соответствии с решением Петросовета от 1 марта 1918 г. Новая власть считала возможным оставить «буржуям» — не только предпринимателям, заводчикам, банкирам и т. д., но и ученым, инженерам, врачам, писателям — по одной комнате на каждого взрослого и еще одну на всех детей. Богатой считалась, по словам Ленина, «всякая квартира, в которой число комнат равняется или превышает число душ населения, проживающих в этой квартире»[381].
Излишки площади предполагалось заселять пролетариями. Первоначально рабочим давали жилье в пустующих квартирах. Однако власти не утруждали себя сбором сведений, где в это время находился истинный квартировладелец и почему он в данный момент не живет в своей квартире. Трехмесячное отсутствие являлось оправданием вторжения в жилье, объявления его «бесхозным», «пустующим», а значит, предназначенным для заселения. Имущество, находившееся в квартире, описывалось и разделялось между въезжающими. Об этом свидетельствуют так называемые «мебельные дела», хранящиеся в фонде Откомхоза Петросовета.
Интересы бывших владельцев квартиры и вещей во внимание практически никогда не принимались. В такой ситуации оказался в декабре 1920 г. генерал А. С. Потапов. В декабре 1917 г. он был отправлен большевистским народным комиссариатом иностранных дел в командировку в Китай и США. Вернувшись в Петроград, Потапов обнаружил в своей квартире на Каменноостровском проспекте в доме 26/28 непрошенных жильцов, активно пользовавшихся его вещами. С трудом после вмешательства представителя Наркоминдела в Петрограде, зафиксировавшего в своем письме, что «деятельность Потапова признана Советской властью крайне полезной», генералу удалось вернуть себе часть личного имущества и недолго пожить в собственной квартире до переезда в Москву[382].
После появления в августе 1918 г. всероссийского декрета «Об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество» комиссии по уплотнению занялись дележом жилищ, из которых его истинные хозяева пока еще не собирались выезжать. Основанием для этого являлась гипотетическая доходность жилья. Она не должна была превышать определенный предел. В противном случае недвижимость могла быть полностью или частично конфискована. Нормирование жилищного пространства на короткий период приобрело материальное выражение.
Владельцам жилья предлагали покинуть его для передачи площади людям, более ценным в социальном отношении. Именно под этим предлогом из собственной квартиры в том же доме 26/28 в декабре 1918 г. должен был быть выселен бывший служащий Первого Российского страхового общества В. Б. Цеханович-Левкович с женой и двумя детьми. Площадь, принадлежавшая семье Цехановича-Левковича, как указывалось в письме районного жилищного отдела от 30 ноября 1918 г., «…предназначена для селения в нее служащей отдела местного совета Флеровой, так как означенный дом предназначен Исполнительным комитетом и местным советом… для отделов Совета и служащих в нем»[383]. Законный владелец жилья попытался оказать сопротивление и не выехал по первому требованию. 19 декабря 1918 г. он был выдворен с помощью представителей военной комендатуры. Случай Цехановича достаточно типичен для первого года существования большевистского режима.
Оформление основных направлений политики военного коммунизма повлекло за собой появление норм, внешне независимых от материальной ситуации. Необходимость в них объяснялась потребностями регулирования процесса заселения жилой площади, изымаемой у бывших хозяев. В 1919 г. Наркомздравом принимаются санитарные нормы жилья. Они составляли первоначально 10 квадратных метров на одного взрослого человека и 5 на одного ребенка и определяли возможность подселения в квартиры дополнительных жильцов. Однако наличие этих норм не могло разрешить нравственного накала «квартирного передела».
3. Гиппиус в своем дневнике язвительно, но точно воссоздала психологическую атмосферу процедуры насильственного вселения. Запись относится к 10 сентября 1919 г. Сосед поэтессы попытался отстоять права на собственный кабинет, в который согласно мандату комиссии по вселению въехала рабочая семья. «Бросился он, — пишет Гиппиус, — в новую «комиссию по вселению». Рассказывает, видал, кажется, Совдепы всякие, но таких архаровцев не видел. Рыжие, всклокоченные, председатель с неизвестным акцентом, у одного на носу волчанка, баба в награбленной одежде… «Мы шестерка», а всех 12 сидит. Что? Кабинет? Какой кабинет? Какой ученый? Что-то не слышали. Книги пишете? А в «Правде» не пишете? Верно, с буржуями водитесь. Ничего, ничего! Вот мы вам пришлем товарищей исследовать, какой такой рентген, какой такой ученый»[384]. По свидетельству той же Гиппиус, панически боялся «вселения» даже весьма лояльный к новому режиму А. А. Блок. В сентябре 1919 г. реальная угроза превращения в «Ноев ковчег» нависла над квартирой писателя А. М. Ремизова. В его дневнике 7 сентября 1919 г. появилась следующая запись: «Ходили осматривать квартиру от жил[ищной] комис[сии] к уплотнению»[385]. От вселения пролетариев Ремизова, скорее всего, спасло то обстоятельство, что в его квартиру на шестом этаже после октябрьского переворота перестала поступать вода. Но многим так называемым бывшим буржуям все же пришлось потесниться и получить незваных соседей. Газета «Северная коммуна» в сентябре 1918 г. писала: «Господствующим классом стал у нас пролетариат. Власть у него в руках. Но только выйдя, наконец, из сырых подвалов и темных клетушек и прочно обосновавшись в лучших домах города, пролетарии почувствуют полными хозяевами положения, господами, а не рабами жизни…».
За довольно короткое время с ноября 1918 по апрель 1919 г. «господами» себя ощутили 18,5 тыс. рабочих семей. Их предыдущие бытовые практики явно противоречили специфическим характеристикам нового пространства. Недавние жители фабричных окраин вместе с клопами и нехитрым скарбом внесли в бывшие спальни, кабинеты, детские и гостиные «буржуев» привычки и нравы городских трущоб. Они бесцеремонно пользовались вещами прошлых хозяев — ведь вселение, как правило, сопровождалось и конфискацией имущества. Страдало и внутреннее убранство квартир — в целях удобства сбивалась лепка на потолках и стен, безжалостно крушился старинный паркет.
Однако и сами новые жильцы испытывали дискомфорт жизни в новой обстановке. «Квартирный передел» преследовал, прежде всего, пропагандистские цели — наделить представителей победившего класса жильем как знаком действительного господства. Об удобствах думали в последнюю очередь. Большие барские кухни и ванные комнаты часто превращали в жилые помещения, что мешало поддержанию элементарной гигиены и людей, и жилища. Камины — непременная принадлежность кабинетов и гостиных — не могли обеспечить нужную для жизни температуру. Вместо них необходимо было водружать «буржуйки», так как уже имевшееся к 1917 г. во многих домах центральных районов города водяное (паровое) отопление не действовало. Внутренняя архитектура средней городской квартиры отличалась от устройства маленького домика на окраине, где были и погреб, и подвал, и колодец во дворе. Отсутствие этих привычных «удобств» любого предместья заметно осложняло жизнь пролетарских семей в новых квартирах. Один из ленинградских партийных активистов 20-х гг. вспоминал: «В домах на окраинах жили скученно, но в бывшие буржуазные квартиры в центре многие рабочие въезжать не хотели. В роскошных апартаментах они чувствовали себя неуютно, прежние хозяева косились, да и большие квартиры трудно было натопить, требовалось много дров»[386]. Бессмысленность попыток вселения пролетариев в буржуазные квартиры была понятна уже современникам. Известный ученый-статистик С. Г. Струмилин, вполне лояльно настроенный к мероприятиям новой власти, писал в мае 1919 г.: «Рабочие не проявляют особой охоты к переселению уже потому, что им и без того не тесно, а слишком просторные квартиры при современной дороговизне дров представляют уже не удобство, а прямое бедствие… К этому нужно прибавить, что барские квартиры — в центре города, а заводы — на окраинах, и рабочему пришлось бы после переселения в центр тратить лишнее время и деньги на проезд к месту работы. Наконец, во что обойдется рабочему самое переселение, если извозчик за один конец берет 300 рублей. Ведь за эту сумму можно оплатить жилище рабочему за целый год. Вот почему даже бесплатная барская квартира для рабочего — не подарок, а слишком дорогое удовольствие, которое ему положительно не по карману»[387]. И все же вопреки здравому смыслу насильственное вселение продолжалось. Более того, в мае 1920 г. эта акция получила юридическое обоснование — декрет СНК РСФСР о мерах правильного распределения жилья среди трудящегося населения. В документе закреплялось право государственных органов переселять людей из одного помещения в другое. Однако петроградцев этот вопрос уже не волновал. Население города резко уменьшилось. Жилищная проблема вообще перестала существовать как таковая.
Практика «уплотнения» имущих, сопровождаемая наделением неимущих индивидуальным жильем, носила явно выраженный буржуазно-демократический, а не социалистический характер. Утопия входила в противоречие с социальными реалиями, и это будет сопровождать всю советскую историю. Так, «новые господа» столкнулись с массой неудобств в барских квартирах, и в результате чуть позже, в конце 20-х гг., стали жильцами и заложниками знаменитых коммуналок — то есть некоего типа жилища, находящегося в распоряжении сразу нескольких граждан.
Коммуналка — прежде всего странное сообщество непонятно по какому принципу вынужденных вместе проживать людей. Соседи здесь не связаны ни общей сферой трудовой деятельности, как в общежитии, ни недугом, как в больнице, ни возрастом, как в детском доме, ни даже преступлением, как в тюрьме. Скученность в коммуналках порождает стрессы и повышенную агрессивность. Это своеобразная зона особого социального напряжения, где в обязательном порядке должны действовать некие нормы совместного существования: гласные, юридически закрепленные, и негласные, существующие в сфере дискурсов. Ментальность жителя коммунальной квартиры — большой кирпич в фундаменте, на котором сложился монументальный тип «человека советского». Даже самые оголтелые сторонники социализма никогда не считали коммунальные квартиры прообразом ячеек нового быта.
Первые шаги советской жилищной политики не принесли и реального улучшения жилищных условий пролетариев. Они предпочитали оставаться в своих прежних домах, несмотря на отсутствие там элементарных удобств. Даже в 1923 г. из числа молодых петроградских рабочих, которым, кстати сказать, всевозможные блага предоставлялись в первую очередь, 60 % проживало в неблагоустроенных квартирах, где постоянно было сыро, холодно и явно не хватало света. Многие пролетарии по-прежнему предпочитали свои неказистые, но более соответствующие сложившемуся образу жизни домики на окраинах города комнатам в многоэтажных домах центра. Вообще его колонизация представителями потомственного питерского рабочего класса шла довольно медленно. В 1910 г. в центральных районах жили примерно 10 % всех рабочих города, а в 1921 — всего лишь немногим более 20 %[388].
Товарно-денежные отношения, возрожденные после введения НЭПа, повлекли за собой и возвращение привычных норм распределения жилья. Прежде всего, была восстановлена частная собственность и разрешены сделки с недвижимостью[389]. Часть муниципализированных домов и квартир была возвращена владельцам, сдана в аренду желающим или приобретена в личную собственность. Вновь появились квартиро- и даже домохозяева, у которых можно было снять или купить жилую площадь. Это являлось признаком наличия в советской действительности элементов нормального общества либеральной модели. Количество населения в городе увеличивалось не слишком стремительно, жилье можно было разыскать и на окраине в частных домах, и в центре. Жители, возвращавшиеся в Петроград, стремились получить отдельные квартиры. Старая петербурженка С. Н. Цендровская, описывая переезд своей семьи в город из деревни, где они жили во время голода гражданской войны, подчеркивает, что сперва пришлось обосноваться в одной комнате на Петроградской стороне. Но менее чем через полгода, в начале 1924 г., «родители нашли отдельную двухкомнатную квартиру на Крестовском острове… в старом частном деревянном доме…»[390]. Довольно легко разыскала после переезда в 1925 г. из Москвы удобную отдельную квартиру на Большой Морской улице и Н. Я. Мандельштам[391].
Стремлению возродить индивидуальное жилье как норму повседневности способствовало и появившееся при новой экономической политике кооперативное строительство. При крупных заводах города — «Красном путиловце», Балтийском, Адмиралтейском — создавались кооперативы, пайщики которых уже в 1925–1926 гг. получили первые квартиры на Тракторной улице. Дома там были с удобствами: электричеством, водопроводом, канализацией. Но, пожалуй, главным преимуществом являлось то обстоятельство, что жилье находилось недалеко от места работы пайщиков. Получали здесь маленькие, но преимущественно отдельные квартиры[392].
Однако повседневность Ленинграда середины 20-х гг., постепенно превращавшегося в мегаполис, порождала и потребность в относительно малометражном жилье, обычной формой которого являлась комната. Вновь появившиеся квартирохозяева возродили традиционную практику сдачи комнат в квартирах. По подсчетам Е. Герасимовой, в эти отношения было вовлечено в 1926 г. более половины населения Ленинграда[393]. И все же совместное существование людей в такого рода жилье не потребовало выработки особых норм взаимоотношений. Жизненную стратегию в данном случае определяли квартирохозяева. Они подбирали съемщиков, соответствовавших представлениям о «приличном человеке». Любопытное подтверждение этой ситуации имеется в воспоминаниях художника В. И. Кудрова. Он описывает, как после демобилизации в 1927 г. искал в Ленинграде комнату по объявлению. «Чтобы не пугать никого своим солдатским видом, переодеваюсь во все чарушинское (одежда художника Е. И. Чарушина. — Н. Л.) — известно, что по одежке встречают, — и хожу по адресам, — пишет Кудров. — На 8-й линии попадаю в большую богатую квартиру, где сдается комната с мебелью… Разыгрываю из себя молодого человека из «хорошего дома». Все идет как нельзя лучше, цена божеская, и я, не раздумывая, соглашаюсь»[394].
Но бытовые практики НЭПа постоянно корректировались идеологическими и властными структурами, не планировавшими полностью возрождать нормы городской жизни, сложившиеся в Петербурге к началу XX в. Демуниципализация охватила далеко не весь жилищный фонд. Часть домов осталась в распоряжении жилищного подотдела Ленинградского губернского отдела коммунального хозяйства. Эта жилая площадь в ряде документов получила название коммунальной. В квартирах коммунальных домов не существовало единоличных владельцев. В января 1925 г. в ведении управления коммунальных домов находился 131 дом[395], а в 1927 г. уже более трехсот строений, в которых проживало 50 тыс. чел.[396] Жилье здесь предоставлялось по ордерам районных советов и чаще всего в соответствии с санитарной нормой. Но, несмотря на это, уже в 20-х гг. в домах коммунального подчинения действовали принципы так называемого «социалистического общежития». Рядом с многонаселенными квартирами, которые считали самым плохим видом жилья в Ленинграде в годы НЭПа, здесь существовали почти буржуазные квартиры разрастающейся советской номенклатуры. Именно в дома коммунального, а по сути дела муниципального подчинения стали в начале 20-х гг. переезжать из Домов Петросовета руководящие работники властных и идеологических структур города.
Весьма показательным с этой точки зрения является знаменитый питерский дом на Каменноостровском проспекте (тогда улице Красных зорь), построенный по проекту архитекторов семьи Бенуа в 1912 г. Еще в ноябре 1918 г. Петроградский районный совет постановил передать это здание для заселения служащими отделов Совета[397]. В сентябре 1924 г. комиссия Управления Объединения коммунальных домов Жилищного подотдела Ленгуботкомхоза по вопросу о переводе домов на хозрасчет постановила сохранить на «смете Жил. Подотдела дом 26/28 по ул. Красных зорь ввиду его особенного политического и общественного характера»[398]. Здание постоянно ремонтировалось за счет средств треста коммунальных домов. В 1925–1926 гг. дом обслуживало 114 чел., в том числе 11 дворников, 9 истопников, 12 сторожей, 18 сторожей парадных лестниц. В последующие 5 лет предполагалось расширить штат до 170 чел., увеличив количество дворников до 16, а сторожей парадных лестниц до 42 чел.[399] Возглавлял штаты обслуживающего персонала назначаемый трестом управдом. По постановлению Жилищного подотдела от 4 февраля 1926 г. в коммунальных квартирах выявлялось «…определенное лицо, которое несло бы обязанности и ответственность квартирохозяина, будучи выдвигаемым на это место общим собранием». Тогда же было решено, что «распределение квартир в этом доме остается за заведующим Губоткомхозом», то есть строго регулируется[400].
Позднее заселение дома взял под строгий контроль губком ВКП(б). Сюда в годы НЭПа устремились представители питерской номенклатуры, уже понявшие, что в советских фаланстерах жить менее комфортно, чем в отдельных квартирах. Справедливости ради следует сказать, что вначале некоторые крупные советские и партийные работники попробовали жить в коммуналках. В январе 1923 г. в дом 26/28 в квартиру 23 прибыл секретарь Петроградского губернского комитета партии большевиков Григорий Еремеевич Евдокимов. Вместе с женой, сыном и сестрой он оставил весьма скромное жилье на Большеохтинской улице, в то время считавшейся окраиной. Через несколько месяцев в Петроград из Павлодара приехал брат партийного лидера. Почти одновременно в этой же квартире поселился еще один выходец из Павлодара, знакомый семьи Евдокимовых Лобков Николай Поликарпович с женой. Он поступил на службу в милицию. А в 1924 г. въехали супруги Маслобоевы муж Афанасий Василевич, рабочий Монетного двора, жена-иждивенка. Но она была сестрой супруги Г. Е. Евдокимова, так что коммуналка носила почти семейный характер[401]. Лишь после приезда С. М. Кирова, сменившего Евдокимова на посту секретаря губкома ВКП(б) и постаравшегося избавиться от соратников Зиновьева, квартира 23 стала настоящей коммунальной трущобой.
Сам Сергей Миронович поселился в этом доме в квартире 20 в середине 1926 г. Вообще к концу 20-х гг. представители советской элиты уже не пытались создать иллюзию аскетического образа жизни. Жилье Кирова состояло из шести комнат; кабинета, библиотеки, столовой, спальни, мастерской, комнаты для прислуги и, естественно, ванной, кухни и двух просторных холлов. Постоянно в квартире жили два человека; сам Сергей Миронович и его жена. Несколько скромнее жил крупный партийный работник, позднее областной прокурор Б. П. Позерн. В январе 1923 г. он с семьей из 1-го Дома Совета переселился в кв. 97 дома 26/28. Рядом с представителями властей в больших общих квартирах жили обычные ленинградцы, повседневные практики которых были далеко не так благополучны.
[372] Там же. Л. 19–20.
[373] Там же. Л. 21.
[374] Новый мир. 1975. № 11. С. 18.
[375] Подробнее см.: Новинская М. И. Поиски «новой социальности» и утопическая традиция: Проблема общежития в актуальном разрезе // Политические исследования. 1998. № 5. С. 59–78
[376] См.: Куприянов А. И. Историческая антропология. Проблемы становления // Исторические исследования в России: тенденции последних лет. М., 1996.
[377] Там же. С. 376.
[378] Еще в большей степени нормирование характерно для сферы потребления продуктов питания. Однако эти вопросы подробно освещены в блестящих монографиях и статьях Е. А. Осокиной. Это освобождает автора данной книги от необходимости исследования воздействия продовольственных норм на процесс формирования советской ментальности.
[379] Бродель Ф. Структуры повседневности: возможные и невозможные. XV–XVIII вв. Т. I. М., 1986. С. 286.
[380] Подробнее см.: A History of Private Life. Vol. I–V. Cambridge, 1990–1994.
[381] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 380–381.
[382] ЦГА СПб. Ф. 4304. Оп. 1. Д. 1135. Л. 13.
[383] ЦГА СПб. Ф. 4304. Оп. 1. Д. 1137. Л. 24.
[384] Гиппиус 3. Живые лица. Т. 1. Тбилиси, 1991. С. 202–203.
[385] Минувшее. Т. 16. М. — СПб., 1994. С. 489.
[386] Неизведанными путями. Л., 1967. С. 46–47.
[387] Красная газета. 1919. 18 мая.
[388] Экономико-статистический справочник Ленинградской области. Л., 1932. С. 196.
[389] Подробнее см.: Гурский В. Н. Основы жилищного законодательства (1917–1927). М., Правовая защита, 1927. С. 9–11.
[390] Цендровская С. Н. Крестовский остров от НЭПа до снятия блокады // Невский архив: Историко-краеведческий сборник. Вып. II. М — СПб., 1995. С. 81.
[391] Мандельштам Н. Я. Вторая книга. М., 1990. С. 172–173.
[392] Говорушин К. В. За Нарвской заставой. Л., 1975. С. 15–16.
[393] См.: Герасимова Е. Ю. Советская коммунальная квартира: Историко-социологический очерк [Рукопись статьи]. С. 10.
[394] Кудров В. И. Памятные дни и годы. СПб., 1998. С. 83.
[395] ЦГА СПб Ф. 3201. Оп. 1. Д. 457. Л. 5.
[396] Жилищное дело. 1927. № 14. С. 39.
[397] ЦГА СПб Ф. 4304. Оп. 1. Д. 1137. Л. 37.
[398] ЦГА СПб. Ф. 3178. Оп. 1. Д. 289. Л. 26.
[399] Там же. Л. 17.
[400] ЦГА СПб. Ф. 3201. Оп. 5. Д. 53. Л. 1.
[401] ЦГА СПБ Ф. 7965. Оп. 1. Д. 1028а. Л. 67–68, 71–72, 123–124.