Было уже далеко за полночь, а Тиле все еще во всех подробностях пересказывала ей визит господина доктора, слово в слово повторяя, что тот сказал о лагере, о доме, о еде, о праздничном настроении и о том, какие все радостные. Дора помалкивает, у нее свои впечатления, в которые она теперь вслушивается, которым тем или иным образом себя вверяет, словно и этот мужчина, и немногие мгновения, когда он был с ней рядом, и вправду есть нечто, чему ей следует ввериться. Тиле давно уже спит, а в ней только-только начинает вширь и вглубь расти что-то неведомое, то ли звук, то ли аромат, сперва почти неощутимый, а затем все более мощный, завладевающий ею всецело.
Утром на пляже он, здороваясь, протягивает ей руку. Он ее ждал, но у нее утомленный вид. Он как будто безмолвно спрашивает: «Что случилось?» Но поскольку рядом Тиле и его племянница Герти, она только неопределенно ему улыбается, что-то говорит о море, об освещении, о том, как она этот свет ощущает, теперь, после вчерашнего, хотя вчера они и сказали-то друг другу лишь несколько слов — но теперь этим словам, этим взглядам суждено остаться с ней на всю жизнь. Купаться он, судя по всему, не хочет, а вот Тиле рвется в воду, благодаря чему у них теперь есть несколько минут друг для друга. Но его сестра там, вдали, их уже заприметила — и как только Доре могло в голову взбрести, что это жена?
Зато теперь они говорят и сами себя не слышат, ибо едва один скажет слово, оно улетучивается, они сидят на пляже, будто в воздушном колоколе, под которым глохнут все звуки. Доктор задает ей множество вопросов, откуда она, где и как живет, а сам смотрит на ее губы, неотрывно и только на губы, что-то шепчет о ее силуэте, о ее волосах, о том, что он видел, что сейчас видит — и все это беззвучно, без единого слова. А теперь говорит она, об отце, о том, как убежала, сперва в Краков, потом еще дальше, в Бреслау, прочь, все дальше прочь, словно только для того и убегала, чтобы однажды, вот здесь, рядом с этим мужчиной оказаться. Рассказывает о своих первых неделях в Берлине, это она еще сможет вспомнить, и как потом вдруг все оборвалось, потому что Тиле пришла и сзади неожиданно обняла ее мокрыми руками, — тут она вздрогнула и сразу спохватилась, ей же на кухню пора. Доктор тут же поднимается, спрашивает, можно ли ее проводить, к сожалению, и Тиле увязывается с ними, зато, правда, именно Тиле и сегодня приглашает его к ним на ужин.
Рыбы сегодня не будет, сегодня она перебирает в миске фасоль. Она надеялась, что он придет.
— О, как приятно, и так рано, садитесь же, я так рада, — говорит она.
Господин доктор наблюдает, как она работает, довольно долго, потом признается, что ему доставляет удовольствие на нее смотреть, заметила ли она это? На нее наверняка и в Берлине с удовольствием смотрят, на что она, сама не зная почему, отвечает: да, то и дело, на улице, в электричке, в ресторанах, то есть она хотела сказать, смотрят, но не совсем так, как господин доктор. И тут же они оказываются в Берлине. Доктор любит Берлин, даже знает еврейский Народный дом и интересуется, как она стала кухаркой, а чуть позже просит, чтобы она что-то сказала ему на иврите, который он в последние годы пытается учить у преподавательницы по имени Пуа, к сожалению, правда, без особого успеха. Подумав немного, она произносит фразу, что хотела бы за ужином сидеть с ним рядом, на что он тоже на иврите, хотя и не без ошибок, отвечает, что полночи об этом мечтал, и, церемонно склонившись над ее рукой, как бы в шутку, чтобы ее не испугать, и в самом деле целует ей руку. Но она все равно пугается. И чуть позже, когда она чистит картошку, а он как бы невзначай дотрагивается до ее руки, она пугается снова, не столько его, сколько саму себя — такое неистовство, такую беспомощную готовность ему покориться она в себе чувствует, словно никаких условностей между ними вообще нет.
В воскресенье после ужина они идут гулять. На сей раз у них настоящее свидание, о котором они условились на пляже, незаметно от Тиле, чтобы не обидеть девочку, которая по-прежнему ведет себя так, словно господин доктор принадлежит ей и только ей. После обеда, когда все идут купаться, Дора вдруг понимает, что невольно себя с Тиле сравнивает. На своих длинных ногах та стремглав убегает по мелководью, оставляя за собой искрящиеся фонтаны брызг, но господин доктор, который сейчас почему-то кажется Доре еще более тонким и хрупким, чем прежде, почти не смотрит ей вслед. Он и на нее, Дору, поглядывает лишь изредка, но ей кажется, она чувствует на себе этот его взгляд, изучающий ее руки, ноги, бедра, грудь, да, и ей нравится, что он все это разглядывает и сводит для себя в некий единый образ, не столько с вопросительным удивлением, а словно утверждаясь в том, что в общем и целом и так давно знал. Вода под ногами теплая, ленивая, какое-то мгновение оба медлят, но Тилле вдали уже требовательно зовет, торопит, надо надеяться, она ничего не заметила.
Когда утром доктор представил ее своей сестре, та была скорее любезна, чем приветлива. Она о Доре от брата уже наслышана. Знает, что Дора работает в летнем лагере кухаркой и славится своей стряпней на весь Мюриц. Зато Дора знает, что, если бы не Элли, она бы с господином доктором не познакомилась. Ей нравится, как она о нем говорит, ее брат, уверяет Элли, к сожалению, едок никудышный, нужно ангельское терпение и много любви, чтобы уговорить его хоть что-нибудь съесть.
На прогулку Дора надевает свой темно-зеленый пляжный сарафан. Уже начало десятого, но все еще светло, и ей так радостно идти рядом с ним и чувствовать, что он рад ничуть не меньше. Они могли бы сесть вон там, на одну из скамеек, что на первом причале, и разглядывать фланирующих курортных гостей, но доктор хочет пройти дальше, на второй причал. Дора сняла туфельки, она любит ходить босиком по песку, доктор берет ее под руку — и в тот же миг они снова в Берлине. Доктор знает Берлин еще с довоенной поры, она поражена, насколько хорошо он помнит город, он называет места, что были когда-то для него важны, отель «Асканийское подворье», где ему однажды довелось пережить ужасный день, и тем не менее ему хотелось бы спустя столько лет побывать в Берлине снова.
— Что, правда? — удивляется она, ведь саму-то ее забросило в этот город скорее случайно, три года назад это было. Он спрашивает, в каком районе она живет, как ей там, он вообще странными вещами интересуется, ценами на хлеб и молоко, сколько платят за отопление, настроениями людей на улице, теперь, когда война уже пять лет как кончилась. В Берлине всюду сутолока и хамство, и беженцев с востока полным-полно, отвечает она, в квартале, где она живет, от них прохода нет, повсюду эти оборванцы, целыми семьями, попрошайничают, поют, и все с этого жуткого востока.
Прогулка вдоль пляжа тем временем кончена, в тусклом свете фонаря они сидят на узкой скамье на дальних мостках второго причала. Но разговор и мысли все еще о Берлине, доктор рассказывает о своем друге Максе, у которого в Берлине дама сердца по имени Эмми. Тут и ей, к сожалению, приходится в двух словах сообщить о Хансе, по крайней мере упомянуть о нем она должна, тем более что доктор вспоминает о своей бывшей невесте, но с тех пор сто лет прошло. Он предается мечтаниям вслух — как славно было бы переехать в Берлин, на что она с живостью откликается, это было бы замечательно, она бы ему все показала, театры, варьете, толкучку на Александерплац, но есть и тихие уголки, ближе к окраинам, в Штеглице или на озере Мюггельзее, где город уже почти превращается в деревню. Кто бы мог подумать, вздыхает доктор. Поехать на море, а очутиться в Берлине. Ему сейчас очень хорошо вот так с ней сидеть. Ей тоже.
Мостки тем временем мало-помалу пустеют, скоро, наверно, уже полночь, лишь тут и там одинокие пары, спящие чайки на дощатом настиле причала и где-то совсем вдалеке огни отеля. Поднялся легкий ветерок, доктор спрашивает, не холодно ли ей, может, ей пора домой, нет, она хочет еще побыть тут, пусть он расскажет о своей невесте и об этом жутком дне, если, конечно, это не одно и то же, на что доктор отвечает, да, в сущности, одно и то же.
Ночью она долго лежит без сна. Было около половины второго, когда доктор проводил ее до дома, а вскоре началась гроза, казалось, она бушует прямо над их крышей, между вспышками молний и ударами грома никаких промежутков. Почти весь лагерь проснулся, и Тиле в соседней кровати тоже, она конечно же тут же спрашивает, где Дора была? С ним встречалась? Дора отвечает: да, прогулялись немного, а теперь вон что началось. Они пережидают, пока гроза не уйдет, на улице заметно похолодало, Дора пошла распахнуть окно и заодно взглянуть на его балкон, но там темно.
Дождь не прекращается до утра, а потом и до вечера, доктор приходит лишь после обеда, но приходит, ибо это уже почти стало для него привычкой — сидеть у нее на кухне и расспрашивать, а запас вопросов у него неиссякаем. Ей по душе официальность его обращения на «вы», она знает, это лишь антураж, временный маскарад, который они однажды отбросят. Ведь она может ему сказать: «Я вспоминала о вас, сегодня за завтраком мы о вас говорили, вы все еще думаете о Берлине?» Она-то беспрестанно об этом думает. Иной раз ей приходится себя одергивать, настолько погружается она в эти мечты, в мыслях она уже приводила его к себе, в свою комнату на Мюнцштрассе, хотя ничего хорошего, даже водопровода, в этой комнате нет, в сущности, это просто жалкая каморка: койка, шкаф и окно на темный задний двор.
Она решила, что ему лет тридцать пять, значит, он старше ее лет на десять. Но он нездоров, он сам сказал, застудил себе верхушки легких, из-за этого и морской воздух, и этот пансион в лесу; не будь он уже столько лет болен, они бы не встретились.
Его рот, его губы, его слова, в которые она окунается, словно в ласковые волны. Прежде ни один мужчина так на нее не смотрел, он видит ее насквозь, видит ее плоть, видит, как под кожей все в ней трепещет, и ей от этого хорошо.
Однажды она очень счастлива — это когда он пересказывает ей свой сон. Во сне он едет в Берлин, уже много часов сидит в поезде, но по непонятным причинам поезд тащится ужасно медленно, то и дело останавливаясь, он в отчаянии, уже ясно, что из расписания они безнадежно выбились, а ведь на вокзале его должны встречать, в восемь вечера, но сейчас уже семь, а они еще даже не пересекли границу Такой вот сон. Доре тоже иногда что-то похожее снилось, и главное в этом сне, как ей кажется, — это что его ждут. Ей лично, говорит она, было бы совсем нетрудно его дождаться: ну, села бы на скамейку и просидела бы полночи. Доктор спрашивает:
— Да, вы в самом деле так думаете?
До вчерашнего дня он церемонно обращался к ней «барышня», и ей это нравилось, но теперь он зовет ее просто Дора, а ведь Дора происходит от «дара», что ж, раз так, пусть принимает, она ждет.
Более всего изумляет доктора, что он тут спит. Вроде бы изготовился с головой окунуться в новую жизнь, впору страшиться, сомневаться, а он спит, и никакие призраки его не тревожат, хотя он каждый миг их ждет, слишком хорошо он помнит прежние с ними битвы. Однако сейчас, похоже, никакой битвы нет, а есть чудо, и даже план, из этого чуда проистекающий. Он не так уж часто о ней думает, но он дышит ею, вдыхает и выдыхает ее, когда наведывается после обеда к ней на кухню и они вместе мысленно гуляют по Берлину, или за ужином, когда ловит подле себя, совсем близко, ее аромат. Ближе к ночи, уже в постели, его мысли занимает то какая-нибудь ее фраза, то воспоминание о полоске ее кожи возле самого рукава, о подшивке платья или о том, как она замерла с вилкой в руке, вчера, когда он спросил ее об отце; оказалось, что тот — правоверный иудей, и она давно с ним в раздоре. В снах его она пока что не появлялась. Но он и во сне ее не теряет, просыпаясь утром, первой же мыслью осознает, что она где-то здесь, словно между ними привязь, на которой их медленно друг к дружке притягивает. Он еще почти к ней не прикасался, но знает, и не только подспудным знанием, что настанет день, когда он коснется ее недвусмысленно, и даже не чувствует к себе из-за этого ненависти, словно это почти его право, а ужас по этому поводу — просто глупое, давно изжитое суеверие.
Вот уже неделю они видятся каждый день. Сестер и детишек он видит преимущественно за завтраком, не далее как вчера ему пришлось выслушивать упреки — ему, дескать, совсем не до них. Это Элли сказала, но таким тоном, словно на самом деле она очень даже одобряет и его, и эту Дору, и хорошо, что ему есть чем заняться в этом сонном, Богом забытом Мюрице — вместо того, чтобы ночи напролет корпеть над своими странными историями. О работе своей доктор никогда говорить не любил. И если она спросит, придется ответить, что он сейчас даже писем не пишет, даже другу Максу, которому мог бы, по крайней мере, сообщить, что обдумывает возможность переезда в Берлин. Впрочем, сама эта возможность еще слишком призрачна, скорее дуновение, чем мысль, нечто такое, что и в слова-то облечь нельзя, вот он и боится: одно неловкое предложение — и даже мысль улетучится.
То, что она с востока, Максу бы наверняка понравилось. С тех пор как города заполонили беженцы, все только о востоке и говорят, и Макс тоже, он надеется, что оттуда, с востока, придет спасение для всех евреев, хотя никакого спасения не будет, и с востока тоже.
Тот, кто пришел с востока, в одночасье оставил позади всю свою прошлую жизнь, вот почему Дора гораздо свободнее, чем он, оторванней, хотя из-за этого, должно быть, и более скованна, — это человек, хорошо помнящий, где его корни, но именно потому, что сам же их обрубил. Хотя она ничуть не кажется доктору мрачной, как, вероятно, стал бы утверждать Макс, увидев в ней чуть ли не персонажа Достоевского. Кстати, Эмми, возлюбленная Макса, тоже какая угодно, только не мрачная, вот уж она-то настоящая берлинка, белокурая и голубоглазая, и единственная тайна у нее за душой — это ее связь с Максом, который уверяет, что лишь с этой женщиной познал чувственную любовь во всей ее полноте. В разговорах с доктором он уже не раз в этом смысле высказывался, по счастью не вдаваясь в подробности, ведь Макс его друг, и он женат, но очаровательная Эмми, похоже, слегка выбила его из колеи. Хорошо еще, что живут они не в одном городе, хотя, с другой стороны, это и несчастье, по крайней мере для Эмми, сетующей, что они так редко видятся. Она и доктору на это жаловалась, он по пути сюда заезжал к ней в комнатку возле Зоологического сада, просил не сердиться на Макса, войти в его положение.
Дора смеется над такими историями. Они сидят на пляже и рассказывают друг другу истории про ожидание. Доктор — тот тоже полжизни прождал, во всяком случае сейчас, задним числом, у него такое чувство: ждешь, ждешь, и сам не веришь, что что-то еще будет, а оно вдруг раз — и случается, точь-в-точь как ты ждал.
На следующее утро дождь льет стеной. Доктор стоит на балконе и наблюдает внизу, на соседнем участке, великий переполох — днем половина детей уезжает обратно в Берлин. Сегодня воскресенье, и Тиле тоже уезжает, около одиннадцати она, уже в плаще, стоит внизу в холле и с трудом сдерживает слезы. Доктор на прощанье купил ей подарок, вазу рубинового стекла, на которую она несколько дней назад залюбовалась в витрине. Тиле потом не раз еще про эту вазу вспоминала, так что сейчас она почти не верит своему счастью. Мы в Берлине увидимся, обещает доктор, хотя имеет в виду всего лишь, что на обратном пути, когда остановится в Берлине, зайдет в книжный магазин ее проведать. И все равно — вот теперь она плачет.
Доктор спрашивает, но почему, а она только головой трясет и говорит, что это от радости. Адрес у него есть? Доктор кивает, он все записал, он ей напишет, как только точно станет известно, когда именно он проездом окажется в Берлине, ведь если и дальше так будет лить, его сестры долго здесь не выдержат. Похоже, прощание затягивается. Тиле поглаживает мерцающую вазу, доктор еще раз подбадривает ее насчет родителей, возвращение под чей кров она себе вообще представить не может, но доктор говорит: так надо, вспомни о своих балетных туфельках, ты же обещала.
Он испытывает почти облегчение, когда Тиле наконец уезжает. Доре он бы в этом не признался, но и у самой Доры на лице тоже облегчение, отсутствие Тиле ощутимо для них обоих. Пока девушка была здесь, они постоянно чувствовали, что за ними наблюдают, они были несвободны, хотя, может, именно поэтому и беззаботны.
Невзирая на скверную погоду, они все же условились погулять. Дора обещала зайти за ним около десяти, доктор в своей комнате читает, а она вдруг является на полчаса раньше. Она бежала под дождем и вся вымокла — намокли и тяжелые волосы, и лицо. На какой-то миг она доктору совсем чужая, но это потому, что она в его комнате. Вот, значит, где вы живете, бросает она, все еще в дверях, надеюсь, я не помешала. На комнату она почти не смотрит, стоит в дверях и улыбается, смотрит на него, доктору надо еще пальто взять, но вместо этого он вдруг, ни слова не говоря, ее обнимает. Это скорее полунаклон, чем объятие, мимолетное проскальзывание, вдруг остановленное, замершее, он целует ее волосы, лоб и что-то при этом шепчет, даже поцелуи тоже как будто шепот, он полон радости. С тех пор как он увидел ее на кухне, он полон радости. Да, говорит она. Она все еще стоит в дверях, прислонясь к косяку, словно по-прежнему намерена вместе с ним идти на прогулку, вон там, в шкафу, его пальто, он только хотел его взять — но он его не берет. Он говорит о Берлине, если ей хочется, он еще этим же летом в Берлин приедет. Он правда это сказал? Она кивает, она целует его руку, ладонь, подушечки пальцев, и вообще — пора уже снять наконец это дурацкое пальто. Похоже, ей холодно, в комнате не топлено, а на ней платье, которого он еще не видел, конечно, она в нем мерзнет. Не уходи, говорит она, когда он все-таки порывается взять пальто, и потом они долго так стоят, чуть неловко, кренясь, но крепко обнявшись, прижимаясь друг к другу бедрами, как настоящая пара. Ее с самого начала к нему тянуло, признается она, еще там, на пляже, хоть она и не верила ни секунды. А теперь верит. Можно ли верить поцелуям? Ей хочется узнать, о чем он думает, вот сейчас, в эту секунду, подумал ли он… Нет, не говори, шепчет она, хотя ей самой не понятно, почему она перешла на шепот. Дора вышла на балкон, качает головой по поводу погоды, по части погоды им и правда жутко не повезло. А вот она уже сидит на софе возле балконной двери, там, где он иногда читает, доктор что-то говорит про ее платье, платье у нее из Берлина, и только тут ему приходит в голову, что у Доры до этого лета было ведь какое-то прошлое и он об этом прошлом все-все хочет знать. Только тут он снова замечает, насколько она молода, у нее еще вся жизнь впереди, думает он, так по какому праву он в эту жизнь лезет.
Ночью приходят сомнения. Нет, это не борьба с кошмарами, к которой он уже привык, но все равно он проворочался до рассвета, сна ни в одном глазу. Зато мысли проплывают в голове страшно медленно, он имеет возможность, с удивлением отмечая это про себя, спокойно и всесторонне их рассматривать, почти безучастно, словно бухгалтер, сводящий баланс, не ведая сомнений в своей цифири. Последовательность безразлична, он изучает вопросы в порядке поступления, потом перебирает их снова. Итак, он болен, и он на пятнадцать лет ее старше, но, несмотря ни на что, он мог бы попытаться начать с ней жить, в Берлине, поскольку она, по счастью, из Берлина, а никакой другой город никогда его не привлекал. Таковы обстоятельства, которые, не считая утренних поцелуев, он с грехом пополам может считать благоприятными. Все остальное — против: за все эти дни здесь, на море, он вряд ли прибавил в весе, постоянно ощущает слабость, понятия не имеет, как объяснить родителям, что с ним теперь кто-то, молодая женщина, да еще, как назло, с востока, выходцев откуда так презирает отец. Что, ему так прямо подойти к отцу и заявить: я познакомился с ней в Мюрице и уезжаю к ней в Берлин? Он прокручивает в голове начало разговора, сперва с матерью, потом с отцом. Спрашивает себя, что в этом, собственно, такого трудного, и в конце концов, почти успокоившись, проходит все еще раз сначала, проверяет, не упустил ли чего: жизнь в Берлине, где найти комнату, и снова — собственные силы, нехватка деятельной энергии, в чем он уже столько лет себя упрекает, и все без толку.
Он отчитывается Роберту об этой ночи, не столько потому, что верит в ночь, а скорее по привычке, ибо между ними это уже почти вошло в обычай — сетовать друг другу на свои ночи. Два года назад, когда они познакомились в санатории, они часто обсуждали возможность переезда в другой город. Именно об этом доктор сейчас и вспоминает, да, им обоим не худо бы как можно скорее переехать, самое позднее на следующий год, поселиться, к примеру, где-нибудь в грязных еврейских переулках Берлина, где живет Дора, хоть о Доре он не упоминает в письме ни словом.