И Чхикваде считал своим неукоснительным долгом быть на старте во время боевого вылета: а вдруг нужна будет его помощь кому-то, возвратившемуся из полета — боевой вылет, хотя бы и ночной, всегда таит в себе много опасностей. У противника ведь и зенитная артиллерия, и ночная истребительная авиация, на вооружении которой появились радиолокационные прицелы, очень даже неплохо действуют. Не раз бывало и так, что фашистский ас-истребитель, затаясь, как бандит с большой дороги, выжидал где-то в стороне момента, и когда наш самолет заходил на посадку, пристраивался к нему в хвост — не всегда можно было обнаружить вражеский истребитель в темноте стрелку-радисту и воздушному стрелку из задней кабины, да и осмотрительность их несколько ослабевала: идем же на посадку, под нами родной аэродром, полет, считай, благополучно окончен… — и плохо тогда было экипажу такого самолета.
На всем аэродроме царствовали темнота и тишина.
Темнота потому, что, дабы не демаскировать аэродром, запрещалось не только любое освещение, но и курение. Правда, некоторые особо заядлые курильщики потихоньку, вопреки запрету, — слишком тягостным было ожидание результатов вылета — курили скрытно от начальства, накрывшись шинелью или самолетным чехлом.
Тишина потому, что ничто не интересовало никого, кроме сведений о находящихся в воздухе экипажах. Она начинала понемногу нарушаться, когда от экипажей один за другим стали поступать долгожданные кодовые сигналы: «Прошел контрольный ориентир», «Задание выполнил», «Иду на точку».
Сигналы свидетельствовали об удачном выполнении боевой задачи, что вызывало вполне объяснимое оживление на старте и понятное желание поделиться мнением с кем-то о любых приходящих в голову мыслях: о том, что неплохая погода, что уже рассвет скоро; что жаль, что вчера (которое незаметно перешло в сегодня) на танцах не пришлось побывать… Обменивались мнениями и по вопросам, связанным с происходящим в воздухе, о достоинствах и недостатках того или иного экипажа, летчика, штурмана, стрелка-радиста… В общем, почти каждому хотелось как-то скрасить томительное ожидание.
Чхиквадзе, накрывшись шинелью — ночи были еще прохладными, — и расположась рядом с главным инженером полка Чекаловым, тоже обменивался с ним ничего не значившими репликами вроде таких, как: «не жарко», «новолуние, темная ночь — это хорошо, труднее будет фрицам наших обнаружить», «скорей бы уж прилетели наши, дай бог, чтобы у них все было хорошо»… Как бы они ни хотели казаться спокойными, внешне безразличными к происходящему, все их помыслы в конце концов сводились к одному, что волей-неволей проявлялось и в репликах, — беспокойству за находящиеся в ночном небе экипажи.
Вдруг более чуткий Чхиквадзе замолк на полуслове последней реплики и, уловив обостренным слухом то, что еще никому не было ведомо, приглушенным голосом, почти шепотом проговорил:
— Лэтит…
— Кто летит, где летит?! — всполошился, крутя головой, Чекалов и посмотрел на светящийся в темноте циферблат своих наручных часов. — Нашим еще рано, минут через тридцать первые машины должны возвратиться… подожди, подожди… — И до него стали доноситься сначала еле различимые, но с каждым мгновением усиливающиеся, идущие со стороны запада воющие с надрывом звуки — так завывали лишь дизельные двигатели немецких бомбардировщиков. Уверенно заключил:
— Немец… — и, переждав несколько секунд, добавил: — Наверное, не к нам — у нас же светомаскировка…
А нудно воющие звуки слышались все громче и громче. Самолет противника, с выключенными аэронавигационными огнями — кто же в ночном небе тогда их включал?! — и потому невидимый в полной темноте, явно приближался к аэродрому, где, среди охваченных тревожным беспокойством людей, вновь воцарилось полное безмолвие: все терзались надеждой — может, минет их приближающаяся в черном небе опасность?
Нет, не минула. Хотя и ожидаемая, она возникла внезапно из темной бездны, окруженной тем же, но чуть ли не оглушающим воем двигателей вражеского самолета, в виде вспыхнувшей серии светящихся точек, на глазах превращающихся в непереносимо-яркие, снижающиеся на парашютиках фонари. Мертвенно-бледный их свет заливал и летное поле, и все, что на нем находилось: людей, самолеты, аэродромную технику.
Это были светящиеся авиабомбы — САБы, сброшенные с фашистского самолета. Люди, ослепленные ярким светом, чувствуя себя как бы раздетыми и беззащитными под их лучами, пытались как-то укрыться, за что-то спрятаться, куда-то убежать. Тем более что каждый знал: за САБами последуют взрывы фугасных или осколочных бомб.
К счастью, сброшенные немецким штурманом бомбы перекрыли своими разрывами восточную окраину аэродрома, не причинив ему существенного вреда, но создав определенные «неудобства» для тех, кто на нем находился. Кто хотя бы раз побывал под вражеской бомбежкой, знает, в чем эти «неудобства» заключаются.
…Яркий свет САБов, назойливый вой вражеского бомбардировщика, падающие, чудилось, прямо на тебя, оборудованные звуковыми трубками и поэтому издающие душераздирающие звуки бомбы, — все это заставило и Чхиквадзе, и Чекалова, как и многих других, упасть и прижаться к земле — верной защитнице всего живого на войне.
— Ни кустоцка, ни бугоецка, цтобы ему, фасисту проклятому, пусто было, — сквозь зубы пробурчал Чекалов, тщетно пытаясь найти пусть какое-нибудь укрытие на ровном летном поле для своего крупного тела; когда он волновался, то начинал косноязычить, выговаривать одни буквы вместо других, чаще всего «ц» вместо «ч» и «с» вместо «щ».
— Хотя бы ямоцка какая попалась…
Чхиквадзе так распластал свою худощавую и небольшую фигуру на земле, что, казалось, он, прикрытый шинелью, просто маленький ее, земли, холмик. Трудно судить, какие мысли обуревали его, но в тот момент, когда фашистские бомбы стали рваться в восточной части аэродрома, он, по-видимому, под воздействием того самого инстинкта сознательного — а может быть, и бессознательного? — самосохранения, вдруг вскочил и с неимоверной, представлялось, скоростью помчался в обратную от взрывов сторону на запад. Полы его шинели, накинутой на манер плащ-палатки на плечи и застегнутой только на верхнюю пуговицу, разметнулись в разные стороны и развевались, как крылья. Тень от стремглав бегущего Чхиквадзе, похожая на огромную сказочную серую птицу, подсвечиваемая совсем низко опустившимися САБами и пламенем взорвавшихся бомб, как бы сама по себе летела впереди него.
Такая редкостная и достопримечательная картина сразу же обратила на себя внимание большинства из находящихся на старте, в первую очередь группу летчиков и штурманов, быстрее всех оценивших обстановку и понявших, что самое страшное для них осталось позади. Это улучшило их настроение, повысило всеобщий тонус, привело к проявлению чувства острого юмора — непременного атрибута военной жизни почти в любых условиях и особенно тогда, когда после наивысшего нервного напряжения происходит его спад, когда на сердце каждого становится легколегко, когда кажется, что только что минувшее страшное на самом деле и не так уж страшно. А тут — стремительно бегущий за своей, похожей не причудливую серую птицу, тенью, пытающийся избежать уже несуществующей опасности и потому несколько смешной и нелепый в своих действиях Чхиквадзе.
— Доктор, ты зачем на запад, к фашистам, бежишь?! — под громкий смех наблюдавших за спринтом Чхиквадзе раздался иронический возглас. Возглашал замкомэска-два, известный шутник Иван Чеботок.
Донесшийся до Чхиквадзе громогласный «коварный» вопрос Чеботка сыграл для него роль аварийного тормоза: он резко остановился — стало видно, как птица-тень сложила свои огромные серые крылья и превратилась в обыкновенную тень небольшого, одинокого на фоне освещенного летного поля, человека — медленно повернулся в сторону Чеботка и его товарищей, провел руками снизу вверх по лицу и по волосам — фуражку в суматохе он потерял, — как бы снимая с себя самому ему непонятное наваждение, заставившее его так безрассудно и безоглядно бежать неизвестно куда, и, начиная мало-помалу осознавать свое несуразное положение, преодолевая охватывающее его смущение, взволнованным, гортанным голосом почти прокричал:
— Пачему так гавариш? Когда Чхиквадзе бэжал к фашистам? Зачэм завеем нэправду крычишь? Так нехороший чэловэк только гаварит можэт!
… И как ни оправдывался и ни извинялся перед Чхиквадзе Чеботок, клялся, что он и не собирался обидеть своего доктора, что он хотел только пошутить и, как сейчас понимает, нехорошо пошутил, что он сам, ей-богу, испугался еще больше доктора — бомбы, они и есть бомбы, чтобы их бояться — и чуть было сам не побежал куда глаза глядят, да увидел, что бомбы-то в стороне взорвались… Чхиквадзе никак не хотел простить нанесенную ему при всем честном народе обиду…
Еще долго всем, находящимся в квадрате и тактично не замечавшим «конфликтного» разговора Чеботка со своим доктором, слышались их голоса: громко-взволнованный — Чхиквадзе и тихо-умиротворяющий — почти просительный — Чеботка.
Однако их голоса постепенно начали звучать ближе к одной — дружественно-мирной — тональности. Чхиквадзе, конечно, давно понял, что его поведение в «экстремальной» обстановке для наблюдающих со стороны было действительно комичным. А вот ему, Чхиквадзе, тогда было совсем не смешно… Но и по-человечески Чеботка со товарищи понять можно: как же не сострить, не дать выход распирающей их радости от минувшей для всех грозной опасности?! А тут он, их доктор, как ненормальный куда- то сломя голову бежит. Вот у него, Чеботка, и вырвались волей-неволей обидевшие его, Чхиквадзе, слова. А так, парень-то он неплохой.
Их окончательное примирение состоялось, когда один за другим, выполнив боевое задание, приземлились самолеты полка. Боевой вылет оказался удачным. В таких случаях настроение у всех заметно улучшалось, шутки и остроты слышались чаще и, кого бы они ни касались, воспринимались вполне добродушно: хорошо, сейчас ты меня «подначил», потом я тебя на чем-нибудь «подкузьмлю». Это обстоятельство не могло не повлиять на полное примирение.
…Через несколько дней, при возвращении с боевого задания, у самолета Чеботка отказал двигатель. Выполнить посадку с одним работающим двигателем ему не удалось: самолет упал в прилегающий к аэродрому лес, смяв ажурную переднюю кабину и похоронив под своими обломками штурмана Медведева. Стрелок-радист и воздушный стрелок не пострадали — отделались «легким испугом», а вот сам Чеботок поломал ногу и был направлен в военный госпиталь. Что поделаешь — война…
Уже под Тулой, откуда полк наносил мощные массированные удары по вражеским позициям на Курской дуге, друг Чеботка — штурман эскадрильи Виктор Добринский, получил от него письмо, в котором, сообщая о своем здоровье, Чеботок сделал приписку: «А как там наш доктор? До сих пор при бомбежке в сторону Германии бегает? Привет ему от меня…»
Когда Добринский, лукаво улыбаясь, «информировал» Чхиквадзе о привете от Чеботка и беспокойстве насчет «бега в сторону Германии», тот попервоначалу «кровно» обиделся — взыграла горячая грузинская кровь. Сгоряча даже обратился по этому поводу к начальнику СМЕРШа полка Сергею Дворядкину: неужели он, Чхиквадзе, в самом деле трус, паникер и перебежчик? Тогда ж, под Усманью, это случайно получилось…
Потом, поостынув и вспомнив в подробностях события той весенней ночи, умиротворяющий голос Чеботка, свои маловразумительные действия, он, с огорчением переживая проявленную недавно горячность и невыдержанность, думал: а все-таки хороший человек Иван Чеботок — не забывает своего доктора.