– Человече, – сказал с жалостью Наумов, – мне стыдно за вас, моё сердце больше болит от вашей жестокости, чем от того, что сам буду страдать. Как вы могли ради службы императору, ради милостией, орденов и денег отречься от всякого человеческого чувства?
– Розги! – закричал повторно аудитор. – Я его проучу!
По данному знаку один из офицеров с явным нежеланием медленно вышел, и уже подготовленные солдаты вошли неспешным шагом в комнату с берёзовыми вязанками.
– И вы и ваша жизнь в моих руках! – бормотал разгневанный царский служка. – Вы можете тут умереть под ударами.
Наумов молчал. Ещё больше взбешённый этой стоической отвагой аудитор выбежал из-за стола и чуть ли не бросился с кулаками на лицо несчастной жертвы. Но когда он намеревался его ударить, Наумов поднял закованную в кандалы руку и так сильно его ударил, что урядник, повергнутый в грудь, отлетел, не устояв, на несколько шагов.
Легко себе представить последствия случившегося. Увы, эти сцены не являются плодами вымысла романиста, это такая правдивая история, столько раз повторённая в этом несчастном году нашего мученичества, что мы могли обойти её, так это было реально. Но придерживаясь рамок правды и фактов, ничего не прибавляя к этой картине, мерзость которой мы скорее должны ещё ослабить, чем усиливать, чтобы сделать её заслуживающей доверия, мы хватаем по дороге всё, что может помочь воспроизвести вечное изображение нашего несчастье.
Сначала Наумов хотел защищаться, но измученного и обессиленного, его легко повалили на землю. Ему завязали рот, чтобы крик боли не был слышен в местечке, и люди начали над ним издеваться с тем диким варварством простонародья, к которому примешивается какое-то чувство мести над более высоким, цивилизованным человеком, и племенная ненависть.
Из-под толстого платка доносились только приглушённые стон и рыдания, но вскоре и эти перестали, боль породила то чувство ожесточённости, с каким мученики не раз пели на кострах победную песнь.
Каждую минуту его спрашивали, хочет ли он во всём признаться, а так как он упорно молчал, начинали сечь заново.
Вынужденные свидетели этой гнусной сцены, два офицера, сопровождающие аудитора, были бледны и смущены; его же при вида этого мучения охватило чувство экзальтации, он разгорячился, кипел, свирепел всё больше. Не ускользнуло от его глаз неприятное впечатление менее привыкших к сценам этого рода офицеров; поэтому он старался их развеселить грязными шуточками, но улыбка, вызванная низостью, была холодная и трупная.
В конце концов, не в силах ничего добиться от Наумова, даже крика и просьбы о сострадании, опасаясь, наконец, как бы за эту проверку сил его не обвиняли, он велел перестать бить, свернул бумагу, со злостью кивнул своим товарищам и живо вышел из камеры.
Наполовину бессознательного Наумова солдаты положили на солому и также вышли.
Пять минут спустя уже по всему местечку шептали об этом страшном издевательстве, передавали друг другу на ухо подробности зверского допроса, среди офицеров царило молчаливое возмущение, все почти избегали аудитора и никто говорить с ним не хотел. Он притворялся весёлым и остроумным. Ни солдаты, которые били, ни офицеры, которые были свидетелями издевательства, не могли сдержаться от рассказов о геройском мужестве Наумова, о свирепости палача.
Бледный, дрожащий, но с ртом, полным шуточек, пришёл он к генералу, но поначалу мало что мог говорить, так его унизило это бесполезное нападение на человека неукротимого характера.
Генерал, взглянув на него, уже догадался, что следствие шло плохо, но не догадался, до каких крайностей довело.
– Ну? Что вы сделали? – спросил он.
– Ну ничего, – ответил мрачно аудитор, – твёрдая кожа. Мне кажется, что было бы напрасно тянуть с этим человеком, это непримиримый, рьяный преступник. Виселицы для него слишком мало. Сперва я говорил с ним, как с достойным… как с тем, кого ввели в заблуждение, но впустую портить рот с таким скотом…
– Ничего не говорит? – спросил его превосходительство.
– Нет, – пожимая плечами, произнёс аудитор. – Пробовал с ним добром, напрасно.
Генерал слушал с удивлением и холодом.
– Я надеюсь, он знает, что его ждёт? – спросил он.
– Как раз в этом, может, причина, – воскликнул другой, – что он отчаялся в себе, не имея надежды, и настаивает на своём.
– Нужно было дать ему надежду!
– Да, я пробовал, но он не глуп, не верил, с ним не о чем говорить.
– И не думаете уже больше пробовать?
– Это напрасно, – сказал аудитор. – В моих руках уже было много разных таких негодяев. Тот, кто позже всегда может проболтаться, в начале путается, пускает слезу, запутывает; а он сначала обещал, что ничего не откроет, и хоть били его берёзовыми прутьями, подлец выдержал. Я приказал его сильно избить, но фанатик ни пискнул.
Генерал покивал головой, нечего было ответить; они молча начали ходить по комнате.
– Прикажите ставить виселицу, – сказал в итоге аудитор, – и завтра его повесить.
– Я думал, – прервал генерал, – что его следовало бы расстрелять, как военного.
– Расстрелять? Это слишком мало для такого преступника, – крикнул гневный урядник, – это почётная смерть, а такой подлый преступник должен кончить, как разбойники и злодеи.