– Успешника, – поправлял себя сын. – Везуна.
Война шла к концу, это чувствовалось во всём: стало легче с едой, швейная артель, организованная польскими беженцами, получала всё новые заказы; после работы и до глубокой ночи Зельда шила на продажу модные фуражки-семиклинки, фуфайки и дамские жакеты. К тому же подросшая Златка, рослая и бойкая девочка с длинной чёрной косой, выдав себя за пятнадцатилетнюю, устроилась ночной нянечкой в садик для глухонемых детей, а попутно ещё мыла котлы на кухне. В общем, не голодали…
Но у Цезаря была цель: вернуться в Варшаву, как только это станет возможным. К прикоплённым небольшим деньгам он собирался одолжить у Амоса довольно крупную сумму «подъёмных». Одному богу известно, какими путями и с какими тратами придётся выпрастываться из Азии. Поезда ходили через пень-колоду, обвешанные гроздьями эвакуированных, надо было раздобывать какие-то справки и вызовы. Надо было пробиваться домой. Домой, в Варшаву! К своей мастерской и, главное, к своей коллекции…
Несмотря на все эти годы, на будто спрессованную под могучим прессом чужую азиатско-советскую жизнь, он мог легко перечислить и описать в мельчайших подробностях все часы из семейной коллекции: и готический за́мок каминных часов «Мсье Тюренн» с серебряными солдатиками; и витые колонны, портик и арку голубого циферблата австрийских часов с полуголыми ангелами по прозвищу «Два прощелыги». (Их так обожала кухарка Зося! Трогать не смела, только умильно крестилась и говорила: «Ну, до чего чертовские рожи у этих ребят!» Где сейчас наша Зося, жива ли?)
Закрыв глаза, Цезарь совершенно ясно представлял себе любимые папины часы, под которыми тот по утрам прочитывал от корки до корки «Варшавские губернские ведомости», бормоча: «Мне это воняет», – английские музейные часы с гордым именем «Монарх»: изысканная гравировка циферблата, золотые накладки в виде морских коньков, дельфинов и ветров, дующих сквозь щёчки-мячики. Он прекрасно помнил всю эту золочённую ярмарку стихий!
Да что там говорить: он помнил все часы в каждой комнате их дома – в спальне родителей, в столовой, в комнатах девочек, Златки и Голды. Помнил наощупь все свои каретные часики, из которых только одни сопровождали его все эти годы, утешая трепетом своего верного сердечка: «тики-тики-тики-ти». А особенно скучал (смешно, конечно!) по «не важным», но прекрасным каминным часам, где на корпусе грозового зелёного мрамора – босая, в складчатой тунике, перекинув ногу на ногу и чуть отвернув от мальчика прелестную головку с полукружьем золотых кос надо лбом, – с блаженным спокойствием на античном лице сидела его первая тайная любовь: золочёная дева Клио…
И вот все эти часы, каждый экземпляр наособицу, каждый – как драгоценный камень в короне – ждали его в надёжно запертом на семь замков дедовском доме. И, несмотря на то что до беженцев окольными путями, блуждающими письмами, шальными открытками доходили слухи о сокрушительных бомбёжках Варшавы, сбить компас Цезаря с образа дома, в тёмном запертом нутре которого дремлют остановленные часы, было невозможно. Это было наваждением, яростной мечтой, маниакально осязаемым будущим.
Мать отмалчивалась на все разглагольствования сына о немедленном возвращении. Здесь была могила её горячо любимого мужа, к которому она ходила каждую неделю. «Здесь папа», – глухо возражала она, едва сын заводил свои нелепые разговоры. Считала, что надо просить советского гражданства, «брать то, что есть, тихо жить и помалкивать».
– Папа не здесь! – вспыхивал Цезарь. – Вспомни, что значила для него наша коллекция! Он бы мечтал вернуться домой. Уверен, сейчас он смотрит на нас, надеясь увидеть меня за своим рабочим столом в нашей мастерской.
Едва ли не каждый вечер он заводил разговор о доме, и Зельда бывала поражена, сколько мельчайших деталей, привычек в обиходе семьи сохранила его детская память.
– К тому же после войны домой вернётся Голда, – приводил сын самый последний аргумент. – Куда ж ей ещё податься?
И сердце матери сжималось в сладкой надежде.
– Ничего, ничего, Амос одолжит денег, он видит, что я надёжен, – бормотал Цезарь. – Возможно, даст мне какое-то предварительное поручение. И я его выполню! Я не подведу. Приедем, обустроимся… Возможно, что-то из коллекции придётся продать, чтобы сделать закупки деталей и вложить в дело. Главное, добраться до мастерской, сесть на папино место, начать работать! Это же Варшава… И со мной все папины инструменты. Всё будет, мама, всё у нас ещё будет. Нышт торопирен…
После окончания войны правительства Польши и СССР подписали соглашение о репатриации польских подданных на родину. Подданство своё полагалось доказывать, но инстанции особо не свирепствовали: скажем, сам ты учился в Киеве, но у тебя сохранились письма родителей из Ровно или из Варшавы, или, к примеру, завалялся в чемодане прихваченный в спешке школьный табель какой-нибудь гимназии в Лодзи. Вот, убедитесь, я – поляк и всей душой стремлюсь вернуться на родину.
Разрешения выдавал специально организованный комитет, для него составлялись списки, в которых немилосердно подделывались даты, названия городов и местечек, документы и родственные связи: уроженцы молдавского города Бельцы сплошь и рядом записывались уроженцами города Бэлз…
Обо всём этом Зельда по вечерам рассказывала детям, машинально напевая песенку «Майн штетелэ Бэлз» – она участвовала в составлении списков для комитета.
Но вот какое дело: многие из беженцев за годы войны обзавелись семьями, породнившись с советскими гражданами, и если в случае развода бывший супруг возражал против вывоза ребёнка, тот оставался гражданином СССР. Как всегда, политические указы оставляли за собой в судьбах людей длинный след пролитых слёз, отчаяния и подлинного горя. В то же время невесты и женихи, получившие право на выезд из Союза, мгновенно поднялись в цене. Ходили слухи о бесстыжих покупках дорогого «средства передвижения»: поговаривали, что некая семья с соседней улицы в приданое за доченькой дала двенадцать царских золотых десяток и полный стакан драгоценностей!
– Ещё бы! – возмущалась Зельда. – Их дед с бабкой здесь обитают с двадцатых годов, и свой приварок из «драгметаллов» поимели от всех сосланных сюда бедолаг: анархистов, крымских татар, турок-месхетинцев, немцев, изгнанных с Поволжья. Ясно же: люди снимали с себя последнее, чтобы детей накормить.
Она помалкивала о том, что и своё обручальное кольцо в начале здешней жизни отдала бабке того самого семейства практически ни за что, она уж и не помнила подробностей: то ли за банку сгущённого молока, то ли за полкило муки. Помалкивала она и о том, что ей уже предлагали немалый куш за сына, за Ицика: ещё бы, «чистый поляк без помарок, со всеми документами, да такой красавчик, да такой работящий парень!».
Зельда даже в шутку не передавала ему все эти соблазнительные паскудные предложения. Хотя не исключала, что он мог клюнуть на приманку, да ещё и поторговаться с той же очаровательной улыбкой, с какой он впаривал в своей «будкес» будильники лохам или пристраивал «к нужной ручке» симпатичные дамские часики. Она не исключала, что сын пошёл бы на любую аферу, чтобы сохранить в неприкосновенности семейную коллекцию.
О, мама Зельда! Ты даже вообразить не могла бы, до какого предела простирается сыновняя гибкость в достижении заветной цели – вернее, цели, которую Цезарь считал заветной в данный период жизни. Счастливица, ты не дожила до того дня, когда твой обаятельный сын, в ту пору свободный как ветер, женился на жуткой астраханской халде, шубной спекулянтке, которая ежегодно моталась для своих гешефтов в Польшу, якобы на могилу мужа, погибшего в боях за Варшаву. Эта толстенная бой-баба в мохнатом полупердине, который, как птица феникс, каждый год возрождался роскошной шубой на её могутных плечах, помимо всего прочего, была старше Цезаря лет на пятнадцать. Впрочем, его это ничуть не смутило: он щедро оплатил ей «средство передвижения» и никогда, к огорчению Катерины Федосеевны, не посягал на её целомудрие. Просто она удачно подвернулась ему в Варшаве в те дни, когда ему позарез необходимо было переместиться в широком географическом диапазоне. Он слишком хорошо просчитал, насколько быстро Интерпол найдёт его в Польше.
«Но – Астрахань?! То сом брэдне! Почему – Астрахань? При чём – Астрахань?!» – воскликнула бы мама Зельда, если б к тому времени уже лет пять не покоилась под скромным, но благородным надгробием из золотисто-коричневого мрамора, на Иерусалимском кладбище Гиват-Шауль – свободная от всех материнских мыслей и волнений. Она уже не ждала встречи с Голдой, не шила на заказ, не нянчила внуков от Златки и не переживала за сына, жизнь которого в последние годы называла «валькой дупы с кием».
И поскольку сын ничего уже не мог ей ответить, ответим мы: а почему бы и не Астрахань, если после ограбления века надо на время исчезнуть, махнув хвостом перед тем, как уйти в бескрайнюю российскую глубину?
А с Зельдой произошло кое-что ещё в последние дни их азиатского плена…
Много лет она отмахивалась от этого воспоминания, вернее, отворачивалась от него, как, бывает, отвернёшься, застав кого-то в интимнейшую минуту. И дело здесь не только в её деликатности, в её природной стыдливости. Любящая и преданная жена единственного мужчины в своей жизни, «порядочная женщина» – Зельда и много лет спустя заливалась пугливым жаром, едва память внезапно и без всякого повода подсовывала ей ту безумную сцену прощания с Ольгой Францевной перед возвращением в Польшу: исступлённый жалобный шёпот хозяйки; её ошеломляющие откровения и невозможные картины сплетённой в неразрывный узел тройной любви – картины, нарисованные бесстыдным, прекрасным и хлёстким языком. Все эти слова, которые продолжали звучать в ушах у Зельды, перетекая в её собственную горячечную тоску по мужу…
Почему Ольга Францевна явилась именно тогда, когда Златка умчалась в ночную смену в свой садик для глухонемых детей, а Ицик с Генкой в эту душную ночь ушли спать во двор, на айван? Неужели та высматривала с террасы, когда Зельда останется одна? Похоже, так…
Она постучала, вошла, принесла «на дорогу» узелок с сушёными фруктами: немного кураги, изюма, брусок сушёной дыни (знаете, на этих станциях не найдёшь полноценной еды)…
Зельда растрогалась и даже прослезилась. Встала и впервые сама обняла свою хозяйку. Жалко было уезжать, прижились они здесь, укоренились, и так благодарны прекрасным людям, которые приютили чужую нищую семью…
Всё это Зельда лепетала, заваривая чай, высыпая на блюдце печенье из добытой где-то Ициком овсянки, в которую она добавляла корицу, и вкус получался совсем как у полноценного довоенного печенья – рогалах, лэках…
Ольга охотно села, охотно и просто заговорила, впервые расспрашивая об оставленном их варшавском доме. Зельда была и тронута, и удивлена: никогда прежде Ольга Францевна не интересовалась обстоятельствами прошлой жизни своих жильцов.