И впервые Зельда разговорилась как равная. Она ведь послезавтра уезжает, довольно, изгнание заканчивается, ей больше не одалживаться у доброй барыни, не возвращать свой долг за пристанище бесконечным сидением за швейной машинкой. Рассказывала она неторопливо, с милыми воспоминаниями, с деталями обстановки и обихода варшавского их бытия… Ольга ахала, удивлённо качала головой, впервые услышав об уникальной фамильной коллекции часов. Она успела влюбиться в «свои» часы, оживлённые «мальчиком», до сих пор подстерегала их звон, до сих пор с непривычки просыпалась от него ночью, и сейчас испытывала явный интерес к часовой теме… Наливая чай в пиалушку и пододвигая к Ольге Францевне блюдце с печеньем, Зельда подумала, что оба шифоньера в спальне, забитые до отказа нарядами хозяйки, вероятно, не скоро дадут ей забыть покладистую швею-жилицу, что одела её с головы до ног в нищую военную пору.
…И будто услышав мысли Зельды, Ольга Францевна заговорила о том, как она счастлива, что муж её, Сергей Арнольдович, не оттолкнул незнакомых беженцев, не отослал их восвояси, а позволил поселиться здесь, прямо у них под боком. И вышло такое приятное, такое задушевное соседство…
Зельда, которая это самое соседство никогда особо задушевным не считала, а помнила только свою тяжёлую работу и бесконечные заказы на шитьё ещё какой-то юбки или жакета, оплачиваемые «натурой» – кислым молоком, лепёшками, иногда тыквенной самсой, – горячо кивала, с готовностью подхватила мягкую хозяйкину интонацию и долго рассыпалась в благодарностях, и подливала чаю… Она и правда была благодарна, что не отослали, не оттолкнули, приютили. Вот только Абрахам не вынес нищеты и проголоди, неизвестности о любимой старшей дочери и того, что он не в силах укрыть жену и детей от всех тягот и всего паскудства этой проклятой войны.
Она уже слегка устала от внезапного посещения: странно, почему она всегда испытывала унизительную стеснительность в присутствии этой женщины, которую, в сущности, не понимала? Весь день сегодня она бегала по оставшимся делам, а завтра предстояло ещё завершать некоторые из них. Она устала и, улыбаясь, не всегда ловко подхватывая интонацию, больше всего хотела, чтобы хозяйка уже поднялась и ушла к себе. Сейчас она мечтала умыться, переодеться, накинуть халат и лечь, наконец, на свой топчан, смежив покрасневшие от вечного напряжения глаза…
И очень кстати, и едва ли не синхронно с мыслями Зельды Ольга Францевна поднялась со стула. Зельда даже испугалась на мгновение: может, от усталости она задремала на ходу и, не дай боже, произнесла вслух свою мысль, напоследок испортив эту встречу-расставание, такую искреннюю, добрую. Такую человечную…
Но поднявшись, Ольга Францевна не направилась к двери, а шагнула к Зельде и схватила обе её руки. Лицо её внезапно изменилось (опрокинулось, мелькнуло у Зельды), как-то… помертвело, как бывает, когда человека вдруг скрутит острая внутренняя боль. Выпустив руки Зельды, она вымученно пробормотала:
– Нет! Нет, не могу сделать вид, что ничего не… Зельда, послушайте. Послушайте, и только не перебивайте. Умоляю, выслушайте меня!
Две женщины стояли друг перед другом в тесной комнатке; на губах у Зельды застряла, никак не желая сползать, улыбка гостеприимной хозяйки.
– Я знаю, вы меня презираете… – пробормотала Ольга Францевна. – Нет! Молчите! Дайте соберусь с мыслями… Да, я высокомерно держу себя с людьми, со всеми вокруг людьми, потому что мне безразлично, что думают святые угодники из окрестных домишек. Мне плевать! Но в вас есть нечто мне приятное: врождённая естественная сдержанность, естественное благородство, и я… Нет, погодите, дайте сосредоточиться, я ведь целую речь сочинила, а сейчас растеряла все слова, и всё кувырком. Да, все эти годы я ощущала вашу… брезгливость. Вы даже на примерках, даже примётывая на мне силуэт, старались не касаться меня.
– Господи! – вскрикнула Зельда, потрясённая, сбитая с толку; разом слетела с неё сонливость. – Да с чего вы такое взяли, Ольга Францевна, дорогая! Я стараюсь не касаться любого, у меня ж булавки в руках! – простонала она. Всё это было похоже на дурной сон. Вот тебе и задушевное прощание.
– Погодите… – Ольга Францевна вновь опустилась на стул, потёрла лоб ладонью. – Простите, колотит меня… температура, что ли… Я пришла не задеть вас, а объясниться, и вы, ради бога, позвольте мне это сделать… Если бы вы оставались, я бы никогда не решилась лезть со своими откровениями. Но вы уезжаете, мы никогда больше не увидимся… Мы не увидимся, да? – а я должна рассказать порядочной женщине, объяснить, как это бывает… как случается, что у тебя вырастают два крыла, два!!! и ты летишь! – понимая, что всю жизнь думала именно об этом, с того дня, когда тебя привели в дом жениха «знакомиться с семьёй», и ты сидела за столом напротив будущей свекрови, а по обеим сторонам от тебя, – как во сне, как в странном сне, с которым впору к сновидице… к цыганке идти! – по обеим сторонам сидели двое одинаковых мужчин. Твой жених, только вчера попросивший твоей руки, и… ещё один, такой же абсолютно: голос, лицо, фигура – будто, переступив порог, ты попала в зеркальную комнату.
Боже мой: бывают близнецы, что называется, «на одно лицо», но у них всё равно есть различия во внешности: какие-то чёрточки, жесты, манера себя вести! Эти же… Кажется, у них и мысли были одинаковые! И… вот что поразительно: второй смотрел на меня так же заворожённо, с тем же восторгом, что и мой жених. В какой-то момент я даже спуталась, кто справа, кто слева от меня, назвала Сергеем того, другого… и оба они рассмеялись, как в забавной игре, знаете ли… Нет-нет, конечно, я справилась с этой ужасной для меня новостью. Я справилась, тем более что Сергей упоминал о брате, честно предупредил, что брат всегда живёт и будет жить с нами под одной крышей…
Ольга Францевна замолчала, уставясь на свои переплетённые руки, словно впервые их увидела. Наконец медленно подняла голову.
– Это только кажется житейским обстоятельством, на самом деле весьма неуютный фон жизни. А точнее: ежедневный дьявольский кошмар. Вообразите: после утренней, взахлёб, любви в первые недели брака ты спускаешься к завтраку, ещё в изнеможении, вся ещё в его недавних прикосновениях, а хлеб тебе любезно подаёт рука, в точности та, что сейчас кралась меж твоих бёдер к самым истомным ласкам, и тебе восторженно улыбаются губы… в точности те, что полчаса назад обцеловывали твой левый сосок – «поближе к сердечку». Это безумие, наваждение, бред! Это – бе-зу-мие!
Зельда, оторопевшая от потока внезапных, как обвал в горах, бесстыдных картин, более всего напомнивших ей открытки, случайно обнаруженные в юности в одной из книг дяди Авнера, глаз не могла поднять на женщину, которая всегда казалась ей невозмутимой и даже стылой барыней. Какая же лава кипела в недрах этого вулкана, сколько сил было приложено к возведению плотины между этим вулканом и внешним миром!
– Со временем всё сгладилось, конечно, я привыкла к этому раскладу, да и жизнь постепенно расставляла всех по местам. У нас один за другим родились сыновья, Михаил и Юрий, двое наших сыновей… – она умолкла, и Зельда не смела вставить ни слова. Она и дух перевести не смела. Однако последние слова Ольги Францевны – слова, за которыми следовала глубокая пауза, её поразили: как же так… ведь в спальне на прикроватном столике стояли фотографии четырёх сыновей! Четыре изящные серебряные рамки, в них фотографии юношей. Между двумя старшими и двумя младшими сыновьями разница была в несколько лет, но ведь это случается в любых семьях? Зельда знала, что двое младших, Кирилл и Павел, совсем ещё юные и тоже погодки, оба закончили артиллерийское училище, воевали, дошли до Праги, до сих пор оставались с войсками в Европе, но скоро должны демобилизоваться… Старшие, Михаил и Юрий, оба, как и отец, военные инженеры, с первых дней войны находились где-то на Урале, с предприятиями; Ольга Францевна, бывало, рассказывала о сыновьях, однажды зачитала какое-то письмо с фронта, Зельда вежливо слушала, не особо вникая. Почему же сейчас, говоря о муже, та вспомнила лишь двоих старших сыновей?
– Я привыкла, – торопливо повторила Ольга Францевна, – привыкла к этому… странному театру теней: за плечом моего мужа вечно маячил его близнец. Заботливый, трепетно любящий племянников, распорядительный, домашний, всегда на подхвате, всегда под рукой – тем более что Сергей быстро поднимался по карьерной лестнице, был страстно увлечён делом, размахом строительства и… и страшно уставал. А я… я уже стала забывать, как утром просыпаешься в объятиях мужа от его нетерпеливых губ…
Потом его перевели сюда, в Бухару, в очередной раз повысив в должности, поселив нас всех в этом доме с привидениями… – Она усмехнулась, помедлила… – В этом доме, где когда-то гаремная жизнь была привычным обиходом его обитателей, где множественность объятий никого не смущала, где в мире и ласке жили несколько жён, несколько женщин-подруг, сестёр по ночным утехам с этим… масляным, с этим их жирным ненасытным визирем!..
Ольга Францевна умолкла, протянула руку к пустым пиалушкам на столе, задумчиво вложила одну в другую, перевернула их «домиком». Она молчала, и Зельда не решалась заговорить: предложить ещё чаю, что ли? Нет, это совсем некстати. Господи, что за неудобная исповедь, и зачем, к чему это сейчас…
– Едва я ступила на этот порог, под сказочные своды с изречениями восточной неги… меня обдало жаром их еженощных сплетений. Наша спальня как раз и находилась в бывшей спальне визиря, и этот самый жар, эта нега будто въелись в стены, в потолки, в колонны, исписанные тонким золотом… Странные были декорации для моей тусклой жизни. Мне исполнилось только двадцать восемь лет, и я пребывала в этой красоте молодой, безусловно любимой, но… забытой женой. И однажды ночью…
Ольга Францевна подалась к Зельде, речь её сошла на полушёпот, ускорилась, она даже слегка шепелявила. Обняв себя за плечи, словно унимая озноб, продолжала говорить отрывистым бурным шёпотом.
– Вот послушайте и представьте, а потом уж судите меня. Знаю, меня легко судить… Лето, ночь… Сергей в очередной своей командировке где-то на чёртовых окраинах, откуда всегда возвращается изработанным, измождённым, а то и с приступом малярии. Мальчики в горах, в детском лагере… В спальне – духота, мрак, голова трещит, потому что гроза на подходе, ветер рвёт деревья, кажется, кто-то злобный, осатанелый швыряет в окна охапки листвы и камешков. С трудом я заснула, как в обморок ухнула, а проснулась… Нет, не проснулась, а была разбужена, сотрясена во сне грохотом такой силы, что не поняла: где я, что со мной… и закричала! Дико, страшно закричала… Позже выяснилось, что ветер повалил одно из деревьев на соседскую крышу, оторвал кусок жестяной кровли, и та с пушечным грохотом лупила этим страшным крылом так, что ходуном ходили и земля, и наш дом… Ещё не проснувшись, я закричала от ужаса, мой крик сливался с грохотом хлопающей крыши, с шумом ливня и шумом упавшей на крышу акации…
И тогда распахнулась дверь, и в спальню – раздетый, испуганный моим воплем – вбежал ОН. Бросился к кровати, схватил меня, прижал к груди мою голову, стал меня качать, шепча: «Люли-люли-люли…» – в точности как Сергей, бывало… после любви… всегда обнимет и шепчет мне в ухо это своё нянькино, детское-щекотное «люли-люли…». И… на меня накатил горячий морок… Не знаю, поймёте ли: громыхание молний, мертвенные всполохи марганцовых небес в окне и горячее тело, так тесно прижавшееся ко мне, любимое тело… понимаете? Любимое тело, по которому истосковалась, которое знаешь наизусть… и все движения уже наизусть, хоть во сне, хоть в беспамятстве, хоть в адском грохоте стихии… Мгновенно руки-ноги сами себя нашли, сплелись и довершили… под сотрясающие удары то ли грома, то ли наших тел… Неистребимый гаремный идол этого дома, он послушно спал много лет, и вот вырвался и властно оплетал нас щупальцами похоти, всасывал свою добычу, требуя ещё, ещё, придавая сил ненасытному желанию…
Она уронила руки на колени, зажмурилась.
– …Потом я очнулась, и было поздно. Всё было поздно. – Открыла глаза, зашептала: – Поздно, потому как – вот он, мой муж, мой занятой, всегда усталый, измученный работой и непомерной ответственностью муж… – вот он воспрял из молодой памяти тела и отныне чудесным образом всегда рядом, всегда вожделеющий меня, как много лет назад, понимаете, понимаете?! Вторая молодость нашего брака, упоение, страсть, поцелуи в каждом тёмном уголке… Боже, как я влюбилась заново в… Сергея!
Непривычно прямо, сцепив на коленях руки, молча сидела потрясённая Зельда, глядя на женщину перед ней. Та была немолода, но плавная красота её лица, её обнажённых изнеженных рук (сто раз обмеряла их Зельда портновским сантиметром!) служила контрастом грозной силе её монолога. Как далеко всё это было от банальной интрижки, от банальной неверности мужу избалованной барыни. «Античные страсти», сказал бы Абрахам, и боль от мимолётной мысли о муже впилась в её сердце пустынной колючкой. «У этой женщины, у этой гаремной женщины наоборот, целых два мужа, – думала Зельда, – а мой любимый, мой единственный останется здесь одиноким и брошенным в глинистой могиле бухарского мазара».
– Это как продолжение одной мелодии, – оживлённо продолжала Ольга, блестя глазами; казалось, у неё высокая температура, горячечный бред. – Так пианист передаёт пассаж из правой руки в левую, а мелодия не ощущает, что за рука подхватывает дальше каскад звуков, и слушатели не ощущают, и тело пианиста само уже не помнит, какой именно рукой он властвует над пассажем, ибо он просто погружён в музыку. Понимаете? Моя любовь – это погружённость в музыку, как две руки, исполняющие один прекрасный пассаж. Как два крыла, без которых не подняться, не улететь…
Она не то чтобы улыбалась, но, преодолев самую трудную часть рассказа, явно чувствовала некоторое облегчение. А может, выражение лица собеседницы показалось ей если не сострадающим, не сочувствующим, то хотя бы… понимающим, что ли.
– А Сергей… Вернувшись из той поездки, он, конечно, всё понял по нашим лицам, по самому воздуху в доме: гаремный идол проснулся и мощно дышал в каждом уголке. И – да, муж принял и… повинился передо мной, потому что не я, не я была виновна в этом трио. Не я одна, мы все завязли в проклятии этого предопределения, в арабской вязи этого места родовой любви, в узлах родовых корней, в этом мутном истомном обмороке… – Она покачала головой. – Мой бедный виноватый муж, он – понял, он принял и покорился… Вы видели: у нас любящая семья и… четверо сыновей, которым, слава богу, никогда не придётся сверять свою внешность с лицами их отцов.
Она замолчала – глубоко, свободно и едва ли не счастливо вздохнув. В наступившем обоюдном молчании был слышен лепет каретных часиков Ижьо: «Тики-тики-тики-тики… тики-тики-ти…» Странным образом их лёгкий шепоток, незаметный в будничном обиходе дома, в подобные минуты напряжённого молчания обретал значительность и чёткость, будто настойчиво и страстно втолковывал об уходящей жизни, погасшей любви, остановке сердца… серд-ца… серд-ца… серд-ца…