– У меня, вообще, тоже есть ещё имя. Тоже pierwotni… э-э… древнее, но римское: Цезарь.
– И как посмотрю, ты вроде тоже вовремя не вымер? – буркнул Гена. Они уставились друг на друга… и оба вдруг покатились со смеху. Осели на траву и ржали, остановиться не могли. «Диоген…» – задыхался Ицик… «Цезарь!» – вторил, всхлипывая, Гена. «Ludzie pierwotni!» – вставлял Ицик… «Ископаемые…» – вторил Гена. И едва им казалось, что отсмеялись, лады, ну, бывают же совпадения… как вновь таращились друг на друга и валились в траву, всхлипывая от смеха.
На том и сошлись два этих типа, Цезарь и Диоген, Ицик и Генка: очень многое вокруг им казалось ужасно смешным!
Гена Позидис был из понтийских греков. Дед его, Николаус Позидис, родом из Трапезунда, плотник и мастер на все руки, прибыл в Туркестан в обозе Российских императорских войск. Сын его, отец Гены, Аполлон (дядя Паша) Позидис, работал слесарем в ремонтных мастерских где-то на Хлебозаводе. «Позидис», – пояснил Генка, – по-гречески означает «светловолосый». Он и правда не был похож ни на какого грека. На отца был похож, такого же рыжеглазого, соломенноволосого верзилу с размашистыми и не всегда предсказуемыми повадками. Зато Генкина мать, карабахская армянка, брюнетка с орлиным профилем, так и выжигала всех огненными чёрными глазами.
Дядя Паша был весёлым человеком с подковыристым, озорным чувством юмора. Перед соседями, друзьями, сослуживцами, да и перед собственными детьми он изображал себя «угнетённым рабом под армянским игом». Рифмованные вирши – дурацкие, но уморительные – выщёлкивались из него, как струя газировки из сифона. Если грозная супруга, уставшая от его «штучек», слишком уж наседала с обвинениями, он рокотом античного рапсода чеканил строфы на весь спящий двор, да ещё с неподражаемым армянским акцентом:
Тем не менее дружная, даже по-своему нежная была пара…
Дом их – кирпичный, построенный ещё дедом, – выглядел поосновательней остальных мазанок и состоял из двух больших комнат, кухни и деревянной балханы, просторной, как палуба. В доме и ценности имелись: печь-голландка, чёрная-лакированная, красоты невероятной, бог знает где добытая и кем привезённая, вероятно, тем же дедом. Печь была инвалидкой: три её железные узорные ножки прогорели дотла и рассыпались, стояла она на последней оставшейся и на трёх кирпичных столбиках.
А ещё была царская люстра, приданое Мануш Аршаковны: каркас абажура из китового уса, как кринолин бального платья, ткань шёлковая-золотистая, поверху сплошь расшита бисером, красно-коричневым, с золотом. Когда вечерами внутри загоралась лампочка, от абажура по комнате рассыпался радужно-дроблёный рассыпчатый свет. Если окна были открыты, вся комната под лёгким ветерком крутилась на оси дивной радужной карусели.
На люстру тётя Маня не всех соседей пускала смотреть: боялась, что сглазят. Висела та над круглым столом, где всегда стоял чайник под куклой со стёршимся лицом. Там же и сахарница стояла, со щипцами для сахара, какого Ицик никогда в прежней жизни не видел: крупные, драгоценные на вид кристаллы медового цвета. Дорогой, ужас! Его дядя Паша раз в месяц привозил от знакомых из Каттакургана. Кристаллы кололи щипцами и раздавали детям по кусочку дважды в день, с утренним и вечерним чаем. Этот сахар и лекарством был: если кого кашель одолеет, надо держать кусочек под языком и медленно рассасывать.
В большой, чисто белённой кухне никто не кухарил. Мануш Аршаковна, тётя Маня, предпочитала стряпать на балхане. Ещё бы: из кухонной двери лишь уголок палисадника виден с кустиками «ночной красавицы», остальной обзор закрывают верзилы-мальвы. А вот с балханы, как с палубы корабля, виден весь двор – кто пожаловал, кто с кем в разговор вступил, кто кому нагло подмигивает, кто на что намекает, а кто даже предъявляет претензии. И керосинная вонь и чад на балхане быстрее развеиваются. И сверху ты совсем иной статус имеешь. Не то чтобы судьи, но человека осведомлённого.
А кулинаркой тётя Маня была уникальной: из горстки муки и наворованных Генкой с Ициком с бахчей да огородов тыквы и кабачков творила чудеса, как Иисус, окормляя своими считанными хлебами… ну, не пять тыщ народу, но уж своих и частенько соседских детей. Дома у них всегда находилось что пожевать. «Главное, чтоб чеснок был под рукой, – говаривала Мануш Аршаковна, – с ним любая хозяйка подливу сварганит, под которую и сапог проглотишь».
немедленно подхватывал дядя Паша.
Между прочим, с сапогами тоже смешная история случилась. Дядя Паша выменял их на толкучке у косоглазого инвалида-фронтовика. Тот уверял, что привёз сапоги аж из Финляндии, «из замка барона», похватал, что под руку попалось, а позже пригляделся: правый – кирзовый, левый – кожаный. Для того чтоб понять, что сапоги друг другу не родня, особо приглядываться и не требовалось. Но, может, инвалид просто не мог сфокусировать взгляд на обоих одновременно? Тётя Маня подозревала, что историю сочинил сам дядя Паша, которому впарили эту парочку с его же пьяных глаз. Тем более что сапоги ему оказались малы, хотя и выглядели огромными. Ничего, в хозяйстве всё сгодится: тётя Маня сама проходила в них всю войну, в несусветно холодные зимы. Ноги подволакивала, конечно, зато как они погоду держали – правый кирзовый, левый кожаный: ни дождя, ни снега внутрь не попадало! «Эт тебе не картонные подмётки, изделие бухарской фабрики «На соплях», – хвасталась довольная тётя Маня. – Эт баронские сапоги!»
вступал дядя Паша, горестно качая головой, шевеля рыжими кустистыми бровями и вздыхая: вот она, тяжёлая доля под «армянским игом».
Завзятый, азартный был рыбак, между прочим! По воскресеньям уезжал один за город, на какие-то арыки, речушки, а если подальше, то на Зарафшан. В его ремонтных мастерских недостатка в транспорте не было. Уж какой-нибудь старый мотоцикл всегда стоит там на приколе, ожидая внимания механика. Ну, и механик, а как иначе, перед ремонтом опробовал транспорт – как он в ходу? Не тарахтит ли, не кашляет? А ну-к, прокатимся немного…
На рыбалку никого с собой не брал, хотя пацаны навязывались и даже клянчили.
Но однажды прихватил обоих, да ещё с ночёвкой! Ожидался той у местного мираба, давнего знакомого дяди Паши: кое-где по кишлакам, даже в годы войны, бывало, резали баранов на большие события: свадьбы, обрезания. Как без этого… Ну, он и решил прихватить доходяг: пусть подзаправятся.
Грузовичок дядя Паша, как обычно, одолжил в мастерской. А мальчиков прихватил ещё и потому, что никакой рыбалки не ожидалось. Кишлак, где там рыбалить! Хотя дядя Паша объяснил, что кишлак-то он кишлак, но место особенное, старинное: вблизи заброшенного серебряного рудника. Там из-под земли выходила когда-то серебряная жи́ла.
– Жи́ла? – удивился Ицик и засмеялся странному телесному слову, не подходящему, на его взгляд, к теме.
– Жи́ла, да, – отозвался дядя Паша. – В старину умельцы распознавали под каменной шкурой земли её серебряную кровь, чуяли места, где пробы брать. Самым обычным ломом пробивали ямки в скале, потом чем-то вроде ручной мельницы дробили породу, промывали её, разбирали… Если выход серебра солидный, то это не просто капли, это и есть жи́ла. Тогда нанимали рабочих. А те как: лица платками обмотали и пошли обычными ломами отбивать скалу. Выдалбливали пещерку, начинали породу выбирать… становилась пещерка всё шире, глубже… вырастали внутри улицы… Получался целый город в скале… А вывозили породу на арбе. Запрягали горного ишачка, и тот тащил себе, трудяга… Где потряхивало, где ишачок спотыкался, кое-что просыпалось, конечно. Получалась серебряная дорога. Под луной сверкала-переливалась, аж дыхание спирало! Рудник тот поначалу очень богатым был, никто эти просыпанные крошки и не считал! Ну, потом постепенно он заглох. Выкачали люди из жилы земли всю её серебряную кровь.
– А сейчас? – спросил Генка.
– А что – сейчас? Всё забыто, забито-заколочено, вход завален кусками породы… Да и кому и что там делать, в этих пещерах! Только бесплодные бабы туда ходят к озерцу неподалёку, за серебряной водой. Пьют её. Говорят, полезно для здоровья, типа святой воды. Некоторые прямо голым задом в неё садятся, чтобы забеременеть.
– И помогает? – серьёзно спросил Ицик.
Дядя Паша подмигнул ему, хрюкнул и сказал:
– Ну, если голым задом сесть – помогает. Главное, смотреть, куда садишься… – Выкрутил руль, свернул на узкую сельскую дорогу, почти тропу, и запел:
– Ой, пап, ну хватит! – крикнул Генка.
Завернули к высоким, свежеокрашенным зелёной краской воротам и остановились.
Дастархан, разумеется, накрывали гораздо скромнее, чем в былые мирные времена. Но плов, чимча, помидоры с луком… Нет, из узбекского дома гость никогда не уйдёт голодным!
Они сидели во дворе просторного кирпичного дома мираба-акя за дастарханом, собранным из множества принесённых от соседей и выставленных «покоем» столов. Приглашённые музыканты, одетые в праздничные полосатые чапаны, подпоясанные красными бельбогами, уперев в колено гиджаки, лукообразными смычками выпиливали плачущую мелодию, поверх которой вскрикивал-взвизгивал най. «Ва-а-а-а-й!!! – разносилось по двору и далее по округе… – Ва-а-а-ай!!!»
Ицик сначала возненавидел этот скрежещущий поток рыданий, потом одурел от него до полной бесчувственности, затем перестал его замечать… а когда музыканты оборвали вселенский плач и отошли к столу угоститься, ощутил, что жить без этой музыки уже не может.