Друзья начали ими обзаводиться. Жан-Клода и Флоранс звали в крестные, и никто не сомневался, что скоро их черед. Жан-Клод обожал свою крестницу Софи, дочурку Люка и Сесиль, которые уже ожидали второго. 14 мая 1985 года родилась Каролина, а 2 февраля 1987 года – Антуан. Оба раза отец привозил чудесные подарки от своих начальников в ВОЗ и Институте здравоохранения; они и в дальнейшем не забывали о днях рождения малышей. Флоранс, лично с ними незнакомая, благодарила их в письмах, которые он никогда не отказывался передать.
Семейные альбомы Романов большей частью сгорели при пожаре, но кое-какие фотографии уцелели – они похожи на наши. Как и я, как Люк, как все молодые отцы, Жан-Клод купил фотоаппарат, когда родилась Каролина. Он с упоением фотографировал дочурку, а потом и сынишку – кормления, игры в парке, первые шаги, улыбку склоняющейся к детям Флоранс. Она, в свою очередь, снимала его – как он с гордостью держит их на руках, подбрасывает к потолку, купает в ванночке. Выражение щенячьего восторга, отраженное на этих снимках, должно быть, умиляло жену и убеждало ее в том, что она все-таки сделала правильный выбор: кого же любить, как не человека, который обожает ее и их детей.
Их детей.
Он называл Флоранс Фло, Каролину – Каро, а Антуана – Титу. Чаще всего с притяжательными местоимениями: моя Фло, моя Каро, мой Титу. Еще с нежной насмешливостью, которую вызывает у нас серьезный вид карапузов, говорил «месье Титу»: «Ну что, месье Титу, хорошо ли вам спалось?»
Он говорит: «В социальном плане все было ложью, но в плане эмоциональном – все правда». Говорит, что был липовым врачом, но настоящим мужем и настоящим отцом, что всем сердцем любил жену и детей и они его тоже любили. Все знакомые даже после трагедии утверждали, что у Романов были счастливые дети, самостоятельные, не капризные. Каролина, пожалуй, немного застенчивая, Антуан – настоящий маленький разбойник. На школьных фотографиях, которые фигурируют в деле, круглая мордаха сияет улыбкой во весь рот, щербатый от выпавших молочных зубов. Говорят, дети всегда все понимают, от них ничего не скрыть, и я первый готов под этим подписаться. Я снова всматриваюсь в фотографии. И не знаю.
Они гордились своим папой-доктором. «Доктор лечит больных», – написала Каролина в школьном сочинении. Он, правда, не лечил в традиционном смысле этого слова, не лечил даже свою семью. Все они обращались к Люку, а он сам, по его собственным словам, за всю жизнь не выписал ни одного рецепта. Зато, объясняла детям Флоранс, он изобретает лекарства, которые помогут докторам лечить больных, а значит, он не просто доктор, а супердоктор. Взрослые знали о его работе ненамного больше. Те, кто был знаком с ним шапочно, если бы их спросили, сказали бы, что он занимает важную должность в ВОЗ и много разъезжает; кто знал его ближе, добавили бы, что он занимается исследованиями в области артериосклероза, читает лекции в Дижонском университете и общается с видными государственными деятелями вроде Лорана Фабьюса[6]. Однако сам он никогда об этом не упоминал, а если при нем заговаривали о его важных знакомствах, отчего-то смущался. Он вообще очень строго разделял, «разграничивал», как говорила Флоранс, личную и профессиональную сферы общения: никогда не приглашал домой коллег из ВОЗ, не терпел, чтобы его беспокоили дома по служебным делам, а домашним и друзьям не позволял звонить в офис. Собственно, никто и не знал его рабочего телефона, даже жена, которая связывалась с ним через операторскую службу: автоответчик, зафиксировав сообщение, тут же посылал сигнал на пейджер, который был всегда у него в кармане, и он сразу перезванивал. Ни Флоранс, ни друзья не видели в этом ничего странного. Такой уж характер у Жан-Клода, медведь – он и есть медведь. А жена частенько над ним подшучивала: «В один прекрасный день окажется, что мой муженек – шпион с Востока!»
Семья – включая родителей, его и жены, – была центром его жизни, ядром, в орбите которого вращался узкий круг друзей – Ладмирали, Коттены и еще несколько супружеских пар, с которыми дружила Флоранс. Их ровесники, лет по тридцать или около того, похожих профессий и с аналогичными доходами, с детьми того же возраста. Они бывали друг у друга в гостях без особых церемоний, вместе ходили в рестораны, в кино – чаще всего в Женеве, иногда ездили в Лион или Лозанну. Ладмирали вспоминают, что смотрели с Романами «Голубую бездну» и «Дед Мороз – отморозок» (этот фильм потом купили на кассете и выучили наизусть почти все реплики, подражая Тьерри Лермитту). Посещали балеты Бежара, на которые Жан-Клод доставал билеты через ВОЗ, шоу Валери Лемерсье и еще спектакль «В одиночестве хлопковых полей» по пьесе Бернара-Мари Кольтеса, которую Люк в своих показаниях определил как «нескончаемый диалог двух людей, собирающих хлопок, о своей тяжкой жизни» и добавил, что друзья, которые были с ними, ничего в ней не поняли. Жан-Клоду же понравилось, что никого не удивило: он числился в компании интеллектуалом. Он много читал, особо жаловал эссе философского плана, написанные светилами науки, как «Случайности и неизбежности» Жака Моно[7]. Он называл себя рационалистом и агностиком, однако веру жены уважал и даже был доволен, что дети ходят в религиозную школу: со временем сами сделают выбор. Диапазон его пристрастий был широк: аббат Пьер и Бернар Кушнер, мать Тереза и Брижит Бардо. Он был из значительного в процентном отношении числа французов, считающих, что, если Иисус Христос вернется к нам, то только для того, чтобы стать гуманитарным врачом. Кушнер был его другом, Бардо подписала ему свой бюст Марианны. Он был ее сторонником в борьбе за спасение животных, членом ее фонда, Общества защиты животных, Гринписа, Международного общества поддержки инвалидов войны, состоял также и в клубе «Перспективы и реальность» в Бельгарде, в гольф-клубе в Дивон-ле-Бен, в Автомобильном клубе медиков, благодаря чему получил эмблему кадуцей на ветровое стекло своей машины. Следствие установило, что он сделал ряд взносов и пожертвований в эти организации, а их листовки, значки и наклейки валялись по всему дому. Была у него личная печать, были визитные карточки с текстом «Доктор Жан-Клод Роман, интернатура парижских больниц», но его имя не фигурировало ни в одном справочнике. После пожара хватило нескольких телефонных звонков, чтобы фасад рухнул. На протяжении всего дознания следователь только диву давался, что этих звонков никто не сделал раньше – без умысла, без подозрений, а просто потому что как ни «разграничивай», но чтобы за десять лет ни жена, ни друзья не позвонили вам на работу – такого просто не может быть. Думая об этой истории, невольно ловишь себя на мысли, что есть в ней какая-то тайна, нужно только копнуть поглубже – и все прояснится. Но тайна в том, что никакой тайны нет, и каким бы неправдоподобным это ни казалось – все было именно так.
По утрам Жан-Клод сам отвозил детей в школу Сен-Венсан. Провожал их до школьного двора, перебрасывался парой слов с учителями, с мамашами учеников, которые ставили чадолюбивого отца в пример своим мужьям, и уезжал в сторону Женевы. Оттуда всего два километра до границы, которую дважды в день пересекают тысячи жителей долины Жекс, работающие в Швейцарии. У них, как у пассажиров пригородных поездов, неизменное расписание, они здороваются друг с другом и с таможенниками, которые машут им, пропуская без досмотра. Многие из них служат в международных организациях и, въехав в город, поворачивают не направо, к центру и вокзалу Корнавен, а налево, к ботаническому саду и фешенебельным кварталам, где находятся их резиденции. Он вливался в этот поток, ехал не спеша по широким проспектам, зеленым и тихим, и, как правило, парковал машину на стоянке ВОЗ. С портфелем под мышкой входил в здание по карточке посетителя, с видом завсегдатая расхаживал на первом этаже, наведывался в библиотеку, в конференц-залы и в отдел печати, откуда постоянно прихватывал всю, какую только мог, бесплатную продукцию: в машине и в доме валялось множество бумаг с шапкой или штампом ВОЗ. Он пользовался всеми предоставляемыми организацией услугами: с почты отправлял корреспонденцию, в банке снимал деньги со своих счетов, через бюро путешествий устраивал семейные отпуска. Однако благоразумно не совался на верхние этажи, где охрана могла поинтересоваться, что ему нужно. Интересно, хоть один раз, например в обеденный перерыв, побывал он в кабинете, окно которого отметил крестиком на подаренной родителям фотографии? Постоял ли, прижавшись лбом к стеклу, посмотрел на то, что из этого окна видно? Присел ли на свое место, столкнулся ли с тем, кто возвращался его занять? Звонил ли по его телефону? Он говорит, что нет, ни разу даже не попытался. Его теща рассказала, как однажды в воскресенье, когда они поехали в Швейцарию всей семьей, дети захотели посмотреть на папин офис, и папа согласился сделать крюк. Он припарковался на стоянке, показал окно. На этом дело и кончилось.
Первое время он ходил в ВОЗ каждый день, потом – реже. Ехал не в Женеву, а по другому шоссе, в сторону Жекс и Дивон-ле-Бен или к Бельгарду, к выезду на автостраду, в Лион. Останавливался у киоска и покупал целую кипу прессы: газеты, иллюстрированные журналы, научные бюллетени. Потом читал их, иногда в кафе – из осторожности он выбирал место подальше от дома и редко заходил в одно и то же дважды. Иногда оставался в машине. Припарковавшись на какой-нибудь стоянке у автострады, он часами сидел, читая, выписывая что-то, подремывая. В обед перехватывал сэндвич, после чего продолжал читать в другом кафе или на другой стоянке. Когда чтение надоедало, гулял в близлежащих городах – в Бурк-ан-Бресе, Бельгарде, Жекс, а чаще всего в Лионе, где находились его любимые книжные магазины, «ФНАК» и «Фламмарион» на площади Белькур. Бывали дни, когда его тянуло на природу, на простор, и он ехал в горы. По извилистой дороге добирался до перевала Коль-де-ла-Фосиль – там есть ресторанчик под названием «У большого глухаря». Флоранс и дети любили съездить туда в воскресенье, покататься на лыжах и полакомиться жареной картошкой. В будни там не было ни души. Он выпивал рюмку-другую в баре и уходил в лес. С перевала была видна долина Жекс, озеро, а в ясную погоду – и Альпы. Перед ним лежала цивилизованная земля, где проживал доктор Роман и ему подобные, позади смыкались сумрачные леса в низинах, где прошло его одинокое детство. В четверг – день его лекций в Дижонском университете – он заезжал к родителям, и те, не помня себя от счастья, хвастались соседям: вот какой сын вырос, важный, занятой, а всегда выберет время навестить стариков. У отца сдавало зрение, под конец он почти ослеп и не мог ходить один в лес. Сын вел его за руку, слушая рассказы о деревьях и о жизни в немецком плену. Вернувшись, они вместе просматривали тетради, в которых в течение сорока лет, Эме, сотрудничавший с метеорологической станцией, каждый день записывал минимальную и максимальную температуру – как другие ведут дневник.
Наконец, были поездки: конгрессы, конференции, симпозиумы по всему миру. Заранее покупался путеводитель по стране, Флоранс собирала чемодан. Он уезжал на своей машине, которую якобы оставлял на стоянке аэропорта Куантрен в Женеве. В номере отеля, чаще всего рядом с аэропортом, он разувался, ложился на кровать и лежал так три-четыре дня, уставившись то в телевизор, то в окно, за которым взлетали и приземлялись самолеты. Изучал путеводитель, чтобы не запутаться, когда будет рассказывать о поездке. Каждый день он звонил домой, говорил, который час и какая погода в Сан-Паулу или Токио. Спрашивал, как дела, все ли без него в порядке. Говорил жене, детям, родителям, что скучает, думает о них, крепко целует. Больше он никому не звонил: кому было звонить? Через несколько дней он возвращался с подарками, купленными в аэропорту. Ему устраивали радостную встречу. Он выглядел усталым – из-за разницы во времени.
Дивон-ле-Бен – маленький горный курорт с водолечебницей недалеко от швейцарской границы – известен в основном своим казино. Я когда-то поместил там часть действия одного романа – о женщине, которая вела двойную жизнь, пытаясь спрятаться от действительности в мире игры. Роман этот претендовал на реалистичность и даже документальность, однако во всех казино, о которых шла речь, я не побывал и написал, что Дивон-ле-Бен находится на берегу Женевского озера, тогда как на самом деле до него километров десять. Озеро там, правда, есть, но это просто небольшой водоем, а над ним – автостоянка, где Жан-Клод часто парковал свою машину. Я тоже запарковался там. Это самое отчетливое воспоминание, сохранившееся у меня от первой поездки по местам, связанным с его жизнью. На стоянке было всего две машины, обе пустые. День выдался ветреный. Я перечитал его письмо, чтобы сориентироваться, посмотрел на озерцо, на круживших в сером небе птиц – понятия не имею, как они называются, я вообще не различаю ни птиц, ни деревьев, печально, сам знаю. Было холодно. Я включил зажигание, чтобы прогреть машину. От горячего воздуха стало клонить в дремоту. Мне подумалось о студии, куда я ухожу каждое утро, проводив детей в школу. Эта студия существует, ко мне туда можно зайти, можно позвонить. Я там кропаю и перекраиваю сценарии, по которым, как правило, снимают фильмы. Но я знаю, что такое проводить дни – целые дни – без свидетелей, когда лежишь, часами глядишь в потолок, и становится страшно: а есть ли я вообще? Интересно, что испытывал он в своей машине? Радость? Насмешливое ликование от того, что так ловко водит всех за нос? Я уверен, что нет. Страхи? Представлял ли он себе, чем все это кончится? Каким образом тайное станет явным и что будет потом? Может быть, он плакал, уткнувшись в руль? Или вообще ничего не чувствовал? Оставаясь один, он становился роботом, который водит машину, ходит, читает, без всяких мыслей и чувств, тенью, манекеном доктора Романа? За ложью обычно скрывается правда, что-то пусть неприглядное, постыдное, но реальное. За его ложью не скрывалось ничего. Под личиной липового доктора Романа настоящего Жан-Клода Романа не было.
Мне вспомнился один фильм, который как раз в ту пору имел большой успех. Этакое предание кризисных времен, история уволенного служащего, который боялся сказать жене и детям, что остался без работы. Он думал, что быстро найдет место, но время шло, и вот уже истек срок пособия. Каждое утро он уходил из дома якобы на работу и до вечера бродил по улицам, держась подальше от своего квартала. Он ни с кем не разговаривал, шарахался от каждого прохожего, потому что тот мог оказаться бывшим коллегой или знакомым, а ему нечего было ответить на вопрос, какого черта он сидит на скамейке среди дня… Но однажды ему встретились парни в том же положении, что и он сам, бездомные бродяги, которым закон не писан. С ними он открыл другой мир, жестокий, но более теплый и живой, чем тот, в котором он уютно существовал до того, как пошел ко дну. Обогатившись опытом, он вышел из этой истории возмужавшим и душевно окрепшим – у фильма хороший финал.
Он писал мне, что видел этот фильм по телевизору с Флоранс, ей кино понравилось, но за живое не затронуло. Он знал, что у его истории хорошего конца быть не может. Ни с кем никогда он даже не пытался поделиться своей тайной. Ни с женой, ни с лучшим другом, ни с незнакомцем на скамейке, ни с проституткой, ни с доброй душой из тех, кто по роду занятий обязан выслушивать и понимать: священником, психотерапевтом, анонимной службой доверия. За пятнадцать лет двойной жизни он никого не встретил, ни с кем не заговорил, не пробовал затесаться в какой-либо иной круг – игроков, наркоманов, ночных прожигателей жизни, – где он, по крайней мере, был бы не так одинок. И никогда не пытался носить личину вне своего круга. Когда он появлялся на домашней сцене своей жизни, все думали, будто он только что покинул другие подмостки, где играл иную роль – большого человека, который колесит по свету, здоровается за руку с министрами, обедает с официальными лицами, и едва за ним закроется дверь, он снова войдет в эту роль. Но у него не было другой сцены, не было других зрителей и другую роль играть было не перед кем. За дверью он оказывался наг. Там его сопровождало одиночество, белая пустота, и это был не случайный сбой, а единственная реальность его жизни. Другой он не знал – думаю, не знал и до раздвоения.
Пока он не закончил учебу, его содержали родители; они купили ему квартиру в Лионе, машину и предпочитали вырубить несколько лишних гектаров леса, чем допустить, чтобы сын тратил время на присмотр за чужими детьми или частные уроки, зарабатывая себе на карманные расходы. Час истины должен был пробить, когда, получив диплом и женившись, Жан-Клод начал самостоятельную жизнь научным сотрудником в Национальном институте медицины и здравоохранения. Но ничего не произошло. Он продолжал как ни в чем не бывало пользоваться банковскими счетами родителей, на которые у него была оформлена доверенность. Все, что принадлежит им, принадлежит и ему, считал он. Родители были вполне с этим согласны, не удивляясь тому, что их деньги регулярно уходят в карман сына, который сам неплохо зарабатывает. Уезжая из Лиона в долину Жекс, он продал квартиру за триста тысяч франков и оставил эту сумму себе. А затем, получив место в ВОЗ, сказал или дал понять, что как служащий международной организации имеет право на исключительно выгодные вложения с процентной ставкой 18 % и может сделать их для своих родных. Романы, патриоты и противники всяческих махинаций, были не из тех, кто держит свои кровные в швейцарских банках, но идея исходила от сына, и этого было достаточно, чтобы они ничего не имели против. Видя, как тают накопления на их счетах, старики даже не думали тревожиться, наоборот, благословляли Жан-Клода, который при всей своей загруженности взял на себя труд распорядиться скромными доходами родителей-пенсионеров. Того же мнения придерживался и дядя Клод, имевший, помимо авторемонтной мастерской, долю в лесоводческой компании, которой управлял его брат. Он тоже доверил племяннику несколько десятков тысяч франков, убежденный, что, если их не трогать, они умножатся десятикратно.
На это он жил в первые годы после женитьбы. Флоранс указывала в налоговой декларации весьма скромную зарплату, которую получала, выходя на замены в местной аптеке, а он – 0,00 франков. Работая в Швейцарии, он, по его словам, налогами не облагался. После того как Флоранс ставила свою подпись, он приписывал на их общей декларации «Профессия – студент» и прилагал копию студенческого билета. Ездили они на стареньком «Вольво», отпуска проводили у родителей, иногда выбирались дней на десять в Испанию или Италию. Их пятидесятиметровая двухкомнатная квартира за две тысячи франков в месяц подходила для молодоженов, но семье с ребенком в ней было уже не так удобно, и стало совсем тесно вчетвером, да еще мать Флоранс гостила порой неделями. Над ними начали подшучивать. Друзья один за другим покупали дома или строили их, только Романы все еще по-походному раскладывали на ночь кресла-кровати, словно застряли в студенческих годах. «Послушай, ты сколько зарабатываешь? – взял его как-то в оборот Люк. – Тысяч тридцать-сорок в месяц будет? (Он назвал цифру как нечто само собой разумеющееся, а Жан-Клод кивнул, подтверждая.) Мог бы позволить себе что-нибудь получше. А то все решат, что ты скряга или, чего доброго, содержишь любовницу, которая тебе дорого обходится!» Все рассмеялись, Флоранс громче всех, а он пожал плечами и буркнул что-то насчет того, что они вряд ли надолго здесь осядут, ему могут предложить место за границей, два переезда – это для него чересчур. Еще он говорил, что ему претит дух легких денег, витающий над долиной Жекс: не хочет он вливаться в струю и прививать эти ценности своим детям, для него это вопрос достоинства, поэтому они и живут скромно. Два объяснения – лень и щепетильность – друг другу не противоречили, напротив, вместе взятые, они создавали образ ученого, отрешенного от материальной стороны жизни. Правда, все задавались вопросом, каково приходится Флоранс, вряд ли столь равнодушной к комфорту. Действительно, при всей простоте ее вкусов и безграничной вере в мужа, и она в конце концов признала в замечаниях друзей некоторую правоту и стала наседать с переездом в квартиру побольше. Он отвечал уклончиво, тянул, говорил, что некогда этим заняться. А сам уже и с текущими расходами едва справлялся.
В год, когда родился Антуан, отец Флоранс вышел на пенсию. Это было замаскированное сокращение, и предприятие по производству очков, на котором он работал, в порядке компенсации выплатило ему четыреста тысяч франков премиальных. Вряд ли Жан-Клод напрямую предложил ему выгодно вложить эти деньги; он, наверное, сказал Флоранс, она – матери, а уж та – мужу, так что зять оказался в выгодном положении – не просителя, но благодетеля. Он согласился оказать услугу тестю и поместил его триста семьдесят восемь тысяч франков в женевский банк «УОБ», центральный офис которого находится на набережной Берг. Счет, разумеется, был открыт на его имя, поскольку только его статус позволял это. Имя Пьера Кроле ни в каких бумагах не фигурировало. Вообще ни Кроле, ни Романы – главные его акционеры – в глаза не видели ни одного банковского документа, который подтверждал бы помещение капитала или начисление процентов. Но надежнее швейцарского банка может быть только швейцарский банк через посредство Жан-Клода Романа. Старики думали, будто их деньги спокойно «работают» на набережной Берг, и ни малейшего желания прекращать эту работу не имели. На это он и полагался, пока в один прекрасный день тесть не сказал ему, что решил купить «Мерседес» и забрать для этого часть своего капитала. Жена его обеспечена, дети встали на ноги – почему бы не побаловать себя, если хочется?
Несколько недель спустя, 23 октября 1988 года, Пьер Кроле упал с лестницы в своем доме, где находился в тот момент вдвоем с зятем, и умер он в больнице, не приходя в сознание.
После трагедии по заявлению семьи Кроле было проведено дополнительное расследование. Разумеется, оно ничего не дало. На суде обвинение не сочло возможным умолчать о страшном подозрении, с которым семья Кроле вынуждена была жить вдобавок ко всем своим несчастьям. Абад возроптал, укоряя обвинителей в выходе за рамки данного дела с целью вменить его подзащитному в вину еще одно преступление вдобавок ко всем уже доказанным. Под конец, перед тем как присяжные удалились на совещание, обвиняемый попросил дать ему слово, чтобы сказать семье Кроле, призывая Бога в свидетели, что к этой смерти он никак не причастен. Он добавил, что, по его убеждению, грех не может быть прощен, если в нем не покаяться. Это все, что известно, разве только когда-нибудь позже он сознается, но пока у меня нет никаких предположений на этот счет. Хочу лишь добавить, что на одном из первых допросов он ответил следователю: «Если бы я убил его, я бы так и сказал. Теперь уж одним больше, одним меньше – не имеет значения».
Скажи он просто «Нет, я не убивал тестя», был бы защищен презумпцией невиновности. Он поклялся перед Богом – это уже иное измерение, убедительное или нет, все зависит от эмоциональной восприимчивости. Но сказать, что еще одна смерть ничего бы для него не изменила, и если бы он вправду это сделал, то признался бы, значит не видеть (или прикидываться?) огромную дистанцию между убийствами зверскими, но совершенными в помрачении рассудка, и убийством из корысти. Конечно, для уголовного кодекса это мало что меняет: смертная казнь все равно отменена. Но для морали или, если угодно, для его образа в глазах других, а ему небезразлично, каким его видят, одно дело – быть героем трагедии, волею злого рока совершившим нечто повергающее в ужас, но и вызывающее жалость, и совсем другое – мелким жуликом, который из осторожности выбирает в жертвы пожилых и доверчивых людей, предпочтительно в семейном кругу, и, дабы остаться безнаказанным, сталкивает с лестницы старика-тестя. А ведь не доказано только убийство, все остальное правда: Роман был и мелким жуликом тоже, и ему куда труднее признаться в грязных и постыдных делишках, чем в преступлениях, сама чудовищность которых придает ему некое трагическое величие. В каком-то смысле одно прикрывало другое, но без особого успеха.
Выплыла и еще одна неприятная история примерно того же времени. У сестры Пьера Кроле, тети Флоранс, муж был болен неизлечимой формой рака. На суде она выступила свидетелем. Ее версия событий такова: Жан-Клод обмолвился однажды, что он со своим шефом в ВОЗ разрабатывает новый препарат на основе свежих клеток эмбрионов, доставляемых непосредственно из клиники, где делаются аборты. Этот препарат может замедлить и даже остановить рост раковой опухоли. К сожалению, он еще не запущен в производство, так что дядя, скорее всего, умрет, не дождавшись исцеления. Подготовив таким образом тетушку, он сказал, что мог бы достать одну-две дозы, но изготовление на нынешнем этапе стоит очень дорого: пятнадцать тысяч франков за капсулу, а для первой стадии лечения необходимы две. И тетушка, подумав, все же решилась. Несколько месяцев спустя, после тяжелой операции, потребовалась двойная доза: лечение обошлось в шестьдесят тысяч франков наличными. Больной сначала был против того, чтобы ради сомнительного результата тратились сбережения, которые он собирался оставить своей вдове, но в конце концов поддался на уговоры. Меньше чем через год он умер.
На рассказ тетушки – случай на этом процессе редкий, чтобы показания исходили от живого свидетеля, физически присутствующего и способного его опровергнуть, – Роман, запаниковав и все сильнее путаясь, ответил:
1) что идею этого чудо-лечения подал не он, а Флоранс, которая о нем слышала (Где? От кого?);
2) что он говорил вовсе не о чудесном лекарстве, а о плацебо, которое может и не помочь, но вреда не будет (Почему же в таком случае оно так дорого стоило?);
3) что он никогда не утверждал, будто причастен к разработке препарата, не ссылался на своего шефа в ВОЗ, и вообще – Флоранс с ее осведомленностью в жизни бы не поверила, что ученый такого уровня тайно приторговывает еще не апробированными препаратами (Флоранс верила в куда большие несообразности);
4) что он только послужил в этом деле посредником одному ученому, с которым встречался на вокзале Корнавен и передавал деньги в обмен на капсулы, а когда его попросили назвать этого ученого, оказалось, что имя он забыл, точнее, записал его, но записная книжка сгорела при пожаре.
В общем, припертый к стене, он защищался в точности как в той сказке, которую любил Фрейд: один человек, одолжив у соседа котел, вернул его дырявым, а в ответ на упреки хозяина заявил, что котел, во‐первых, не был дырявым, когда он его возвращал, во‐вторых, уже был дырявым, когда он его одолжил, и в‐третьих, он вообще никакого котла в глаза не видел.
Что несомненно – смерть тестя оказалась для него даром небес. О вкладах в швейцарском банке никто больше не заикался. Более того, мадам Кроле решила продать дом, слишком большой для нее одной, и доверила ему выручку от продажи – один миллион триста тысяч франков. В первые же месяцы после несчастья он стал опорой для всей семьи и ее признанным главой. Ему было всего тридцать четыре года, но он рано возмужал, и серьезной, уравновешенной натуре легко дался тот момент в жизни, когда человек перестает быть сыном и становится отцом – не только своим детям, но и родителям, превращающимся мало-помалу в тех же детей. Он взял на себя эту роль для своих стариков, а теперь – и для матери Флоранс, тяжело переживавшей утрату. Флоранс тоже очень горевала. Надеясь отвлечь ее, он решил наконец съехать с их квартирки и снять в Превессене, недалеко от Ферне-Вольтере, перестроенную ферму: такой дом больше подходил их социальному статусу, а жене приятно будет его обставить и навести уют.
Дальше события развивались стремительно. Он влюбился.
Реми Уртен был психиатром, его жена Коринна – детским психологом. Они вдвоем открыли кабинет в Женеве и сняли в Ферне-Вольтере квартиру как раз над Ладмиралями, которые и ввели их в круг своих друзей. Поначалу их находили забавными и живыми, только многовато о себе возомнившими. Красивая, вероятно не слишком уверенная в себе и при этом желающая видеть всех мужчин у своих ног, Коринна восторженно ахала или презрительно кривила губы, следуя заповедям женских иллюстрированных журналов о том, что шикарно, а что моветон. Реми был любителем изысканных ресторанов, сигар и хорошей водки после обеда, игривых речей и прочих радостей жизни. Ладмирали относились, да и теперь относятся к этому компанейскому парню снисходительно-дружески, как люди степенные к гуляке, добросовестно придерживающемуся своего амплуа. Роман, скорее всего, завидовал ему и, может быть, даже втайне ненавидел за хорошо подвешенный язык, успех у женщин и легкое, без комплексов, отношение к жизни.
Очень скоро всем стало ясно, что дело у них идет к разводу и каждый живет своей жизнью, чего в долине Жекс не жаловали. От них веяло этаким душком разврата, и это шокировало. Люк, красивый мужчина, в свое время не оставшийся равнодушным к чарам Коринны, сумел вовремя опомниться, но этот оборвавшийся в зародыше роман и другие, наверняка зашедшие дальше, создали молодой женщине репутацию распутницы и разлучницы. Когда она ушла от Реми и переехала с двумя маленькими дочками в Париж, круг друзей принял сторону брошенного мужа. Одна только Флоранс Роман держалась другого мнения, говоря, что Реми изменял жене не меньше, чем она ему, что их семейные дела никого не касаются и что лично она, Флоранс, не видела от них ничего плохого, не желает судить ни его, ни ее и по-прежнему считает обоих своими друзьями. Она часто звонила Коринне, а когда они с Жан-Клодом выбрались на несколько дней в Париж, то пригласили ее поужинать. Романы зашли к ней домой – она снимала квартиру возле собора Отей – и показали ей фотографии дома, в который собирались переехать. Их сердечная дружба тронула Коринну. Однако эта пара, долговязая спортсменка с толстым увальнем-мужем, была для нее уже прошлым. На провинции с ее сплетнями и компромиссами по мелочам она поставила крест и отвоевывала для себя и детей место в Париже, так что им почти не о чем было говорить. Она очень удивилась, получив три недели спустя огромный букет цветов с карточкой Жан-Клода и запиской: он в Париже на конференции и будет счастлив пригласить ее поужинать с ним сегодня же вечером. Он остановился в отеле «Руаяль Монсо». Эта деталь тоже удивила Коринну, и удивила приятно. Она не представляла его завсегдатаем престижных гостиниц. Он и дальше не переставал ее поражать. Сначала тем, что повел в дорогой ресторан, а не в какую-нибудь забегаловку, потом – рассказами о себе, о своей карьере, о своих научных исследованиях. Коринна помнила, что прежде из него было слова не вытянуть на эту тему – его скрытность была такой же притчей во языцех, как и балагурство Реми, – но, видя в нем лишь серьезного и скучноватого кабинетного ученого, каких в долине Жекс тринадцать на дюжину, и не думала проявлять любопытство. Теперь перед ней был совсем другой человек: светило науки, мировая величина, на «ты» с Бернаром Кушнером, в скором времени глава Национального института медицины и здравоохранения – он обмолвился об этом вскользь, добавив, что, возможно, и не согласится, так как боится не потянуть связанное с этой должностью бремя дополнительной работы. Контраст между этим новым Жан-Клодом и тем малоинтересным человеком, которого она знала раньше, делал его еще привлекательнее. Самые выдающиеся люди обычно в жизни самые скромные и меньше всех заботятся о том, что думают о них окружающие. Это общеизвестно. Но Коринне до сих пор попадались в основном обаятельные бонвиваны вроде ее бывшего мужа. Впервые она близко сошлась с одним из таких выдающихся людей одержимых ученых и вдохновенных творцов, которыми до сих пор восхищалась издалека, как если бы они жили только на страницах газет.
[6] Лоран Фабьюс – французский политический деятель, был премьер-министром в 1984–1986, председателем Национальной Ассамблеи в 1988–1992.
[7] Жак Моно (1910–1976) – французский биохимик, лауреат Нобелевской премии (1965).
Конец ознакомительного фрагмента.