Да ладно, друг, этот тип приехал сюда, чтобы изучать Досифея или выучиться какому-нибудь ремеслу, острил Летучий.
Вот, именно это я и хочу тебе рассказать. Одним прекрасным вечером Томас серьезно заявил: ремесла — это последняя гуманистическая рукопись человечества. Это единственное, что может спасти и сохранить род людской. Если вовремя этого не понять, мы исчезнем полностью и без остатка. Работа мозга, без участия рук, создает холодное и чуждое изделие, которое, по большей части, оборачивается против своего создателя, человека. В каждом новом изобретении, говорит он, есть, к сожалению, часть, предназначенная для убийства. Если наши руки полностью атрофируются, а такая опасность нам всерьез угрожает, мы падем жертвами собственного разума. Кнопку можно нажать и клювом, не забывайте.
Что, новый Рёскин? Дух Джона Рёскина бродит по Воеводине. Слушай, эти идеи такие банальные, это, братец, прошлый век…
Потом он нам самым серьезным образом рассказал о своих планах. Вскоре, говорит, он займется тем, что как следует выучится какому-нибудь ремеслу и создаст свою мастерскую. Его идеал — остаток жизни провести за изготовлением маленьких уникальных предметов быта, которые он будет доводить до совершенства. Ни для одной вещи он не станет использовать ничего, что не было бы изготовлено его собственными руками. Человек должен полностью отвечать за себя и стяжать славу только за то, что сделает сам.
Чистая песня Рёскина о теплоте изделий ручной работы. Этот антииндустриальный джаз уже совершенно высмеян и забыт…
Говори, что хочешь, но я все еще не могу прийти в себя, с тех пор как это услышал. Не потому, что меня вдохновила история о теплоте ручной работы, но потому…
Вот они тебе внушили комплексы… Ну, слушай, хорошо, что ты вовремя овладел скорняжным ремеслом. Давай прямо завтра начинай шить шапки, и всё путем.
Нет, я тебе серьезно говорю. Во-первых, насколько мне удалось узнать Томаса, я уверен, что будет именно так, как он решил. И это именно то, о чем я тебе твержу. Когда речь о нем, самая смелая мечта звучит совершенно естественно и выполнимо. Это сводит меня с ума, потому что я очень хорошо понял, в чем дело. Они воспринимают жизнь серьезно, как шанс. От жизни, брат, они хотят чего-то совсем иного, чем мы. Потому и делают именно то, над чем мы беспомощно насмехаемся. Томас, например, прислушивается и следует своим самым диким идеям, даже провоцирует их, дает им крылья, вдохновляется ими, а мы с тобой их прячем и душим. Мы стыдимся всего, что приходит нам в голову и выбивается из рутины. Наш идеал — иметь хлеб насущный, мы не ставим вопрос, как его получить, а его идеал — сделать все, чтобы этот хлеб имел совершенный вкус. Поэтому, когда он говорит, что бросит все и начнет, в его возрасте, заниматься каким-нибудь ремеслом, несмотря на то, что еще даже не выбрал, каким именно, это звучит совершенно нормально, ему верят, его идею уважают, все знают, что он на самом деле в состоянии претворить ее в жизнь, так как знает, что такое качество жизни. А если бы нечто подобное сказал я, это прозвучало бы фальшиво, позерски, комично, а для многих и вовсе глуповато. Вот, ты же первый надо мной и подшучиваешь, когда я это говорю. Только надеюсь, ты все же осознаешь, что твой смех отражается в замкнутом пространстве, внутри колодца. Вокруг тебя стены. Не могу поверить, будто ты не понимаешь, что твоя жизненная стезя, как, впрочем, и моя, расчерчена мелом еще в первом классе средней школы. Я в нашем наследственном, родном социализме выстиран, выжат, высушен, привит от влияния воображения, сформулирован и забетонирован. Формула моей личности гласит: аттестат, через четыре года диплом, через год армия, через три аспирантура, через шесть докторская, через двадцать с небольшим, если заслужу, комфортабельная двухкомнатная квартирка, через сорок пенсия, ну и — на кладбище. Сопутствующие условия моего блистательного жизненного пути: бедность, семейная рутина, дешевый алкоголь, нищенские путешествия, жена — не привлекательнее морского ежа, любовницы ничуть не лучше, фальшивые праздники, постоянное снижение запросов, крестины, похороны, так называемые научные труды, кое-как написанные за кухонным столом, о писателях, которых у нас знает едва ли сотня человек, опубликованные в журналах, которые не читают даже их редакторы, национальное дудение в дуду, политическая тупость и постоянно ухудшающееся здоровье. О том, что я уже старик, в пятьдесят с небольшим, мне напомнит целая череда фактов: малодушие, ослабление обоняния, ревматизм, снисходительность в попытке выклянчить для детей-неудачников хоть какое-нибудь место, искривленный позвоночник, очки плюс пять, неврастения, хронический гастрит, легкое чувство вины перед всем и всеми, «нога курильщика»[7] и многолетняя блистательная забывчивость безобидной олуши. Труды всей моей жизни: тезисы к докторской диссертации, опубликованные спустя четверть века после защиты, в трехстах экземплярах, и несколько переведенных книг — пройдут практически незамеченными, так как в них не заглянет ни тот десяток таких же, как я, отупевших друзей, несмотря на мои сердечные посвящения, ни мои ленивые полуграмотные потомки, даже когда им от этого накапают какие-нибудь жалкие роялти, из-за которых они все переругаются. И в конце, как настоящий выход из всего этого, приходит смерть, отдохновение души и тела, и блаженное забвение.
Ух, это твое последнее решение прекрасно, — вмешался Владо в конец его фразы, — очень оригинально, обязательно запиши, а то после забудешь. — Вот только не было у него на лице улыбки, того обычно присущего ему выражения, да и то, что он сказал, звучало вовсе не остроумно.
Забитое книгами скромное жилище ассистента погрузилось во мрак от табачного дыма, несмотря на проверенный способ, которым Владо его эвакуировал под потолок. Удерживание сигареты горящим концом вниз, очевидно, не могло удержать дым на высоте, куда его направляли, и из-за этого казалось, что они сидят вдвоем посреди какого-то туннеля.
Друзья с первых студенческих дней. В иностранных летних студенческих лагерях (в Брайтоне и Зальцбурге) они делили комнату, и им всегда удавалось организовать в ней место для своих девушек, что вызывало зависть окружающих.
На ужин у меня был сэндвич «Миланезо», или:
Мне некогда, нужно выгулять «Миланезера», — упражнялся в остроумии неутомимый Летучий, но не позавидуешь тому, кто в его присутствии хотя бы на тень Милана наступит, не говоря уже о чем-то другом. У меня есть мама и Летучий, так обычно представлялся Милан своим новым подружкам, это мои ближайшие родственники. На втором курсе, где-то весной, они проехали автостопом всю Италию, вдоль — от Рима, где были на экскурсии, и поперек — до Триеста, куда торопились на ночной поезд в Белград, чтобы вернуться вовремя, на похороны отца Милана, учителя Ратко Дошена, который в состоянии нервного расстройства выбросился из окна верхнего этажа Онкологической клиники на Делиградской улице, упав прямо на голову.
Несмотря на то, что срок их выпускных экзаменов разделяли два семестра в пользу Владо, защиту диплома они отметили вместе, чтобы праздник был больше. Начали в изысканном ресторане, потом обошли несколько баров, встретили рассвет в комнатушке Милана, а потом на ранней зорьке, хотя был уже конец сентября, и было не особо жарко, вся компания отправилась на Дунай, на свое самое лучшее купание в жизни, как потом они любили говорить.
Они хорошо знали друг друга и крепко дружили. Вели долгие разговоры обо всем на свете, спорили, ссорились, мирились. Приближалось их тридцатилетие, и это тоже служило темой для разговоров. Жизнь у нас или где-нибудь еще, то есть, здесь или там? Нельзя сказать, что в этом направлении принимались какие-то решения, потому что всегда разговор как-то сглаживали скромные, но приятные события, впечатления от поездок, мелкие удобства, которые человек может ощутить даже во время самого краткого визита в более развитую среду, или же ностальгические похвалы отечественной сердечности и теплоте, в противовес отталкивающим интонациям, охлаждающим ваш энтузиазм уже на первом шагу. На этот раз разговор звучал слишком серьезно и, по мнению Владо, выспренно, поэтому он поспешил всю дискуссию немного опустить на землю.
Он рылся в переполненном ящике стола, разбрасывая бумаги, что-то сосредоточенно искал. Да о чем ты, ведь как только пересечешь границу, то тут же впадаешь в тоску и начинаешь составлять список всего, чего тебе не хватает. Вот, он вытащил какой-то конверт, если будешь плохо себя вести, покажу Рэндаллам это письмо. Открыл конверт и принялся читать. Эти англичане, самодовольные крокодилы, слепо верят, что за пределами их острова живут не нормальные человеческие существа, а какие-то гомункулы, к которым причисляют и нас, прямо как сыч, который думает, что жизнь расцветает только в темноте, а свет смертоносен. Они считают, что чувства служат только для того, чтобы было, что скрывать от других людей, поэтому Гренландия для них — метафора совершенства. Белая, заледеневшая, сквозь ее ледяной панцирь никто не сможет рассмотреть, что прячется в глубине…
Где ты это взял, этот мой студенческий пасквиль?!
Нет, нет, все это правда. Идем дальше. Ты говоришь: настоящий англичанин культивирует сдержанность, а значит, идеальный человек больше всего похож на каменную лестницу, чем больше ее топчешь, тем сильнее она блестит. Коли жизнь тебе покажется однообразной или скучной, можно просто сойти с ума, здесь этого никто не заметит. Для разнообразия лютой зимой ходи в шортах и майке. На изысканных приемах скачи через скакалку рядом со столом, за которым все ужинают, подумают, что это забавно. Можешь сделать ожерелье из картошки и потом бросить его свиньям. Держи, если хочешь, в постели саламандру в качестве домашнего питомца, повязывай ей каждый день галстук, чтобы вы вдвоем, одетые надлежащим образом, пили послеобеденный чай, все в порядке. Никаких упреков и порицаний. У них это называется благородная эксцентричность, а повсюду в других местах — безумие… Вот так надо говорить, братец мой, а не те «миланколичные» песни, которые идут тебе, как жабе трубка… Ты знаешь, с каких времен я храню это письмо?
Вот то самое, о чем я тебе и говорю, превосходство насмешки. Лучше бы я немного описал себя. Это же должна была приехать Тесса с другого края света, и чтобы я поговорил с одним настоящим ремесленником, к примеру, если бы мне это вообще пришло в голову…
Пустая трата времени и болтовня туристов. Она не поняла и пятой доли того, что услышала. А потом будет писать глупости в своих репортажах, где мы будем похожи на зулусов, потому что они именно так смотрят на весь мир по эту сторону Ла-Манша. Если ей и впрямь хочется узнать о наших ремеслах, пусть бы организовала перевод книг настоящих специалистов, и пусть опубликует их в своем издательстве. Я имею в виду настоящих местных знатоков, братец мой, этнологов, историков, а не болтовня на рынке с дубильщиком кож, подумать только. Ага, она тут же примется за выделку кож, как только вернется в Лондон…
Как ты не понимаешь, она использовала подвернувшуюся возможность узнать что-то из первых рук, увидеть собственными глазами. А что делаем мы, когда приезжаем туда? Ну, давай, скажи сам. Слушаем скучные доклады на конференции, а остаток времени носимся по магазинам со списком в руках, пока не найдем все, что нам заказали дома, заскочим в какой-нибудь книжный и бегом назад. Где ты был — нигде, что видел — ничего…
Тогда не знаю, почему на обратном пути ты в поезде всегда распеваешь песни, и высматриваешь по дороге, еще от Дьора[8], когда же граница, когда граница. Помню, возвращаемся мы из Ноттингема и ждем автобуса на железнодорожном вокзале, а ты дрожишь в каком-то плащике, февраль, лицо посинело, а выражение на нем блаженное. Так бы, говоришь, и сорвался со всех ног и бросился в Дунай, настолько мне захотелось настоящей воды, я весь пятнами пошел от той хлорированной мочи в бассейнах.
А ты знаешь, едко перебил его Дошен, что я до сих пор плаваю вертикально, практически стоймя болтаюсь в воде. Я не могу свободно вытянуться и замахиваться поочередно руками и ногами. А хочешь, расскажу, почему? Потому что еще ребенком я научился плавать, держа в объятиях арбуз. Да-да, ничего смешного. Самый что ни на есть нас настоящий арбуз. На трамвае мы приезжали на Палич, мама, папа и я, уже где-то около десяти утра. В багаже, которого было столько, словно мы переселяемся в Россию, привозили и два арбуза, один на до обеда, а другой — на после. И вот так расположимся мы на травке, расстелем одеяла, папа сделает тень для термоса и еды, а затем, после небольшого отдыха, потому что мама обычно запрещает идти в воду вспотевшими, первый в этот день заплыв. Папа бросает арбуз и придерживает его, пока не усадит меня рядом с ним, и пока я его как следует не обхвачу. Он велит мне энергично работать ногами на глубине, налечь грудью на арбуз и попеременно загребать руками, но всегда крепко держаться. Так что одной рукой я намертво вцепляюсь в круглый бок, а другой плюхаю по воде, но недалеко, чтобы арбуз не выскользнул. И вот так плаваю, по большей части, на одном месте, упершись подбородком в зелёный хвостик. Больше всего терпеть не могу, когда меня зовут выйти и немного позагорать, и едва могу дождаться, когда снова можно будет идти плавать. После полудня мы обедаем, а затем съедаем первый, уже остывший арбуз, тот самый, который до этого я полоскал в воде, немного отдыхаем, и снова купаться, вот только теперь в объятиях, до самого полдника, я держу другой арбуз. Само собой, дети вокруг надо мной смеются, и понятно, что я все это слышу, и больше всего мне хочется запустить арбузом прямо им в голову, но нельзя, потому что на тот момент мое воспитание было в английском духе, то есть учительски-безграмотное: если будешь защищаться, они примутся еще пуще, а если промолчишь, то скорее отстанут, ты, главное, плавай, мамино сердечко. Мое пламенное желание умереть прямо там, на берегу, у всех на глазах, пусть плачут по мне, кое-как могла побороть только неодолимая любовь к воде. Я старался как можно больше времени проводить, плескаясь и барахтаясь, и стоически сносил насмешки настоящих пловцов, среди которых было много моих сверстников, даже младше меня, что для меня было хуже всего. В тот день, когда недалеко от нашего места на пляже я заметил в воде парочку хилых детей, брата и сестру, которых до этого видел шлепающими по мелководью и кидающимися грязью, и вот они плавают, обхватив руками огромные арбузы, за которыми практически не видно их голов, я разве что не утонул от счастья. Дрыгал ногами, молотил руками, брызгался, перебрасывал свой арбуз из стороны в сторону, повизгивал, как и приличествует старому, опытному пловцу на арбузе. Веришь ли, именно в тот самый день я научился плавать по-настоящему, но мне не разрешили это доказать. И то, и следующее лето, когда мне исполнилось уже восемь, я провел, ходя в воде, с головой, прижатой к мокрой заднице арбуза. Вот это и по сей день — мой стиль и ритм плавания. Ни на миллиметр я не продвинулся вперед. Ничего у меня не поменялось, об этом я тебе говорю. В этом я себя упрекаю. Может быть, когда я одряхлею и впаду в детство, то буду вспоминать барахтание с арбузом с огромной нежностью, но сейчас я об этом думаю с чувством бешенства и унижения, да, и, если хочешь, стыда. Я чувствую, что это детство, юность, семья, село, Палич, болотистый пляж, все это держит меня за ноги и тащит вниз. Злюсь сам на себя, что позволил, чтобы все это меня связало, что все остается, как было. Схожу с ума от мысли, что наверняка всю свою жизнь буду плавать стоя, как вампир. Даже вот столечко я был не в состоянии сделать для себя, чтобы выбраться из этой нищенской скорлупы.
Разве не понятно, сноб ты этакий, что сейчас ты рассказал великолепное эссе? Напиши, идиот, текст о плавании с арбузом. Как ты не понимаешь, насколько он прекрасен. Что бы ни отдали Рэндаллы, чтобы пережить такое приключение. Не носились бы они тогда по нашим рынкам и не таскались по курятникам в надежде набрести на нечто необычное.
Рассердившись, что Владо не идет на серьезный разговор, Милан вскоре начал закипать. Слушай, по сравнению с ними мы с тобой два тоскливых горемыки. Из нас бьют ключом страдание и горе. От нас несет нищетой и тесными квартирками. Я просто вижу, насколько они свободны, естественны, ничто их всерьез не заботит. Они могут себе это позволить. Им пристало быть душевно открытыми, угождать своему любопытству, питать его. А мы с тобой? Все время немного голодные. Ищем только, где бы добыть пропитание. Мы наедаемся назад и вперед, чтобы утолить прошлые и будущие нехватки. Только и делаем, что сужаем поле деятельности, якобы чтобы приобрести максимальную специализацию. У нас есть специалисты по мостостроению, которые не умеют читать. У нас, если кто-то хорошо умеет посчитать какую-нибудь сложнейшую формулу, но не в состоянии написать и двух строк, то это считается нормальным, говорят, это не его специальность. А что же его специальность, спрашиваю, как же это он профессионально реализуется, только цифрами. Должен же он, хоть когда-то, и слово молвить. Опять же, если может что-нибудь написать, то обязательно ищет консультантов для решения мало-мальски сложных задач, таких как, например, сколько будет шестью девять. Это и есть наша знаменитая специализация. Есть специалист по печени, который вообще не обязан знать, что у людей бывают зубы. Что ты на меня уставился?
Послушай, Милан, теперь серьезно. Если эти англичане и дальше продолжат пить из тебя кровь, я буду вынужден найти для них осиновый кол побольше, а может, и два. Давай, приводи их как-нибудь ко мне на кофе, чтобы я вблизи рассмотрел, что это за люди. Пусть свободно приходят, вот так, спонтанно, только в этом случае пусть захватят с собой и кофе. Хотя, лучше будь холодным и деревянным и сообщи мне заранее.
Милан схватил со стола первую подвернувшуюся под руку книгу и хотел запустить ею в голову своего друга, но страницы рассыпались, и тот начал ворчать и ругаться. Купи, деревенщина, приличную книгу своего любимого поэта, а не это вот, защищался Милан, собирая с пола какой-то полураспавшийся томик Китса, издание «Пингвин». Отдай это хотя бы в переплет, скупердяй, я заплачу. Что тебе надо, чего не хватает этой книге, книга служит только для чтения, а не для кидания, если ты не знал. Ты был бы рад иметь и такую. Неправда, дружок! У меня есть, правда, такое же, в мягкой обложке, но совсем хорошее издание: Bantam Classic, 1962, Poems & Letters, агрессивно выговорил он с выраженным английским акцентом. Книгу мне купили в одной антикварной лавке в Нью-Йорке, недалеко от магазина грампластинок «Goodman», где в тот же день была куплена пластинка Дженис Джоплин «Cosmic Blues», тоже для меня. Не мели чепуху, ты никогда в жизни не был в Нью-Йорке, с наслаждением подколол его Летучий. Я-то не был, но был ты, забывчивая профессорская обезьяна. Ты привез мне обе эти вещи в подарок, почти шесть лет назад. Владо на это добродушно улыбнулся — признал ошибку, и протянул обе руки в баскетбольном приветствии. Поскольку мы, как настоящие английские ученики, пьем чай в девять, как только подхватим ангину, то пойдем сейчас на кофе, сказал он, забирая со стола сигареты. Они уже почти двинулись к выходу, когда Дошен вспомнил, что у него встреча со своими англичанами. Мне надо поспешить, сказал он, вечером мы идем в одно крайне интересное место. К тому господину, у которого коллекция духов и флакончиков, ну, ты знаешь, Гедеон Волни, наверняка ты о нем слышал. Оставшись в одиночестве, Владислав Летич попытался продолжить начатый перевод сонета Китса «Байрону». Он насилу отыскал стихотворение в распотрошенной книге с перепутанными страницами. Затем прочитал первые три строки, уже переведенные: «О, Байрон, сладостно-печальна мелодия твоя, / Дающая душе тон нежной кротости. / Как сожаленья, тронут ее тени…»[9]. Остановился, еще раз перечитал эти строки, потом смял листок бумаги и выбросил в мусор. Пока я читал эти слова, звучавшие в тот момент для меня так бессмысленно, мне казалось, что я плыву в мутной воде на арбузе, а ты смеешься мне в лицо, признался он позже Дошену. Бывают такие минуты.
Визит в «Дом ароматов», как они его называли с той самой ночи, когда в свете фар рассматривали его фасад, был долгим, для англичан, может быть, даже немного напряженным, хотя они и не хотели этого признавать, для Дошена же — истинным наслаждением, несмотря на усталость от перевода. Для него это был первый из множества будущих визитов, ведь он станет одним из влюбленных в коллекцию, а также полюбит плавание сквозь прошлые века, как он называл разговоры с Гедеоном и его отцом.
О семействе Волни и знаменитой коллекции гостям было довольно много известно и раньше, от доктора Апатовича, к которому Тесса обратилась по рекомендации, сначала за какими-то лекарствами, а затем, с его разрешения, несколько дней провела на чердаке их дома, изучая огромный домашний архив, в поисках писем мисс Пардоу. К сожалению, писем там не оказалось, но беседы с доктором Апатовичем стали вполне утешительной наградой. Наделенный даром красноречия, знаток истории своего родного города, он рассказывал им о событиях прошлого и о людях, некогда тут живших, а из нынешних времен чаще всего упоминал о своем товарище детства и его волшебной коллекции. Это нечто совершенно исключительное, а может быть, и уникальное, подчеркивал он. Чем же, спрашивала Тесса, которая в такие минуты всегда держала наготове ручку и раскрытый блокнот, что немного смущало любого собеседника. Даже доктор Апатович разволновался.
Гедеон — Геда Волни, коллекционер флакончиков для благовоний, сотрудник (юрист-переводчик) международного отдела Водного содружества придунайских стран, с офисом в этом городке, он не просто собиратель стекла, как чаще всего можно услышать от непосвященных. Апатович говорил, будто диктовал под запись, с полной ответственностью. Абсолютно нет. Он сильно отличается от тех коробейников с блошиных рынков, которых он в принципе считает «ненасытными хищниками», которые, по его словам, «бросаются на каждую стеклянную ерунду, как сорока на зеркало, и таким образом только накапливают всякое барахло и старье. Самая обычная куча ветоши и хлама может разве что в глазах невежественной бедноты прослыть какой-то, подумать только, коллекцией». Даже если в этом мусоре и отыщется случайно ценная вещица, это не сравнить с тем, что находится в большом доме на Эшиковачкой дороге. Гедеон Волни, например, собирает только оригинальные старинные бутылочки и другие формы сосудов для хранения благовоний, где сохранился запах в остатках жидкости, бальзама, настойки, смолы, мази или воска, которыми они когда-то были наполнены. Он, в сущности, обладает двойной, и поэтому, возможно, во всем мире единственной коллекцией старинного стекла и самого непостоянного из всего, что создано природой, — запахов. Среди них есть экземпляры, которыми он с полным правом гордится, так как установлено, что они ведут свою историю из давно минувших времен. На протяжении десятилетий этот терпеливый и сосредоточенный на своей цели человек находился в поисках того типа сосудов, которые отдельные парфюмерные мастерские специально заказывали у изготовителей стекла, хрусталя и камня, прилагая к заказам подробные чертежи. Эти чертежи он обнаружил, будучи еще молодым человеком, во времена студенчества в Праге, и сделал вывод, что мастерам по соединению благовонных компонентов в авторскую парфюмерную комбинацию наверняка был известен и наиболее подходящий материал, в котором чувствительная субстанция аромата могла бы сохраняться дольше всего. Тогда он и начал собирать флакончики. Теперь это больше, чем коллекция, а средоточие некой иной сферы. Среди тех древних ароматов, сохранившихся до наших дней, чувствуешь себя как в каком-то вневременном, абстрактном коконе чуда.
[7] Болезнь Бюргера, заболевание кровеносных сосудов, считается, что чаще болеют курильщики-мужчины.
[8] Город в северо-западной Венгрии.
[9] О Байрон! Песней сладостной печали Ты к нежности склоняешь все вокруг, Как будто с арфы, потрясенной вдруг Сочувствием, рыданья в прах упали… Перевод В. Левика.