— Да, — ответила она, и что-то вроде удивило ее.
— Я хотел поговорить с вами, — сказал он.
— Откуда вы знаете мое имя? — спросила она, и он растерялся, потому что он, во-первых, не знал по имени ни одну из них, а, во-вторых, ему казалось, что он всегда знал, как ее зовут.
— Я всегда знал, — так он и ответил.
— Знали, а всегда кричали: чернушка… — Она смотрела в промежуток между ним и стояком ворот, как бы нацеливаясь пробежать. Девчонки на улице еще ждали ее.
— Чернушка? — переспросил он, почта ужасаясь. Ведь чернушка — это не черненькая, не чернавочка. «Неужели я так называл ее, так грубо?» — подумал он, забывая, как он орал мимоходом: «Эй, коротконожка, прыгай выше!» — или — ей: «Чернушка, тебе лучше велосипедом заняться!»
— Да, чернушка, — отчего-то с грустью повторила она. И вдруг хмуро, приказательно сказала: — Ну, говорите скорей!
И он, двадцатипятилетний парень-хват, он не смог игриво и запросто сказать: «Пойдем гулять», он сказал голосом непререкаемым, грубым, означающим бурю и натиск:
— Выходи за меня замуж!
Он увидел веселый и злорадный блеск в ее глазах, но слова ее значили, что она не придает серьезного значения тому, что он говорит — в шутку ли говорит или всерьез. Она сказала:
— А это как отец посмотрит.
«Хорошо, я спрошу отца. Я готов. Но уж тогда, если он согласится, не вздумай юлить», — он уж готов был, кажется, произнести это. Но она повела рукой, он ступил в сторону, и вышла за ворота. Смех девушек затихал в глухоте пыльной сумеречной улицы, когда он понял, что оплошал, что оплошал бы пуще, когда бы сказал то, что собирался сказать еще.
Назавтра он опять сидел на веранде, и они бросали мяч через сетку, смеясь, споря, вопя от негодования или восторга, не обращая внимания, даже, наверно, не замечая его в тени глубокой веранды. Он не наблюдал игру, а просто сидел, неосмысленно обратив взгляд на смеркивающее небо, и глаза его — если бы кто посмотрел — казались бархатисты, спокойны, но зрачки были остры и пронзительны от внутреннего огня ожидания, неусыпной слежки, которую он вел не зрением, а слухом. Вот мяч запрыгал коротко: удар оземь — удар о ладонь, оземь — о ладонь. В голосах стихла напряженность, слышно было, как девушки снимают сетку, моются из кадки.
Когда их шаги и голоса подвинулись ближе, он поднялся. И тут он услышал ее голос, слишком звонкий, чтобы быть предназначенным только для подружек:
— Великий Тутмос достиг Евфрата! — и подружки рассмеялись громко.
Он резкими шагами прошел веранду, перепрыгнул через все ступени низкого крыльца и настиг ее в тот момент, когда она была у ворот.
— Почему вы смеялись? — спросил он грубовато, глядя близко ей в лицо, и готовый схватить ее руки, сжать до хруста, если она не ответит в сию же минуту.
— Девчонкам стало смешно, когда я вспомнила вдруг Тутмоса Третьего, — ответила она. И крикнула на улицу: — Ведь правда, девочки? — Но девчонок и след простыл.
— А кто этот… Тутмос? — резко спросил он, злобно усмехаясь про себя: подружки ушли, и пусть-ка она попробует быть бойкой, как вчера. — Кто? — повторил он.
— Фараон, — ответила она. — Когда он с войском вышел к Евфрату, то послал гонца с вестью. И гонец отправился на колеснице с парусом…
Он крепко взял ее за руки и дернул к себе — он хотел видеть, что у нее в глазах, не каверза, не яд ли насмешки? Он только увидел, что они влажны от обиды, — и отпустил руки.
— А ты не врешь? — сказал он. — Это правда, что… — И тут он почувствовал, что ему все равно. И стало легко. Что дальше? Да ничего! Он сделал колесницу, проехался на ней, как тот гонец в древности. И все! — Если хочешь знать, — сказал он мягче, — то колесница меня ничуть не интересует.
— Как жалко, — сказала она искренно. — Я, конечно, не надеялась прокатиться…
Он поднял ладонь и поднес почти к ее губам, иона послушно замолчала.
— Идем, я провожу тебя, — сказал он еще мягче и ступил в сторону, пропуская ее.
Шагая с нею рядом, он говорил:
— Там, понимаешь, поломалась мачта. Ее не трудно сделать. Я честно говорю, меня колесница больше не интересует. Но если тебе интересно… я же говорю, можно новую мачту сделать…
На следующий день он взялся рубить и строгать мачту. И ребята, его помощники, успевшие, видать, отвыкнуть от прежнего и удивленные тем, что он не зовет их, сами один за другим подходили к верстаку, становились полукругом и не уходили, хотя он и говорил: «Ступайте, ступайте. Я сам». Работал он без прежней одержимости и признавал, как это в общем-то приятно обонять запах свежего дерева, трогать его гладость ладонью и видеть вспыльчивый бело-желтый веер стружек. На третий день мачта была готова, и он повез колесницу за город.
Когда она села в кабину и стала подтягивать шкоты, он увидел ее глаза, полные детского восторга, и рассмеялся мальчишеским смехом… Парус уплывал в далекое качание марева и казался уже одиноким облаком в жарком сухом небе. Он лег на бугре, заложив руки за голову, и улыбка не сходила с его лица.
Колесница была мила ему, как бумажный змей, которые он не разучился еще делать и мог, кое-что вспомнив, блеснуть ловкостью и умением.