Ему стало до слёз обидно, что он так рано прощается с жизнью, умрёт он сейчас и останется от него стон, заметенное снегом алое пятно – место, куда прольётся кровь, да бесформенный ком, наряжённый в шинель, бывший когда-то живой плотью, лейтенантом Каретниковым, и всё. Он сжался, втянул голову в плечи, подавил возникший в горле всхлип и в ту же минуту увидел, что из-за обледенелой ноздреватой горбины сугроба показалась чья-то невесомая, совершенно нереальная, будто бы из сна, из видения, фигура – бестелесная, просвечивающаяся в этой тьме насквозь, с поднятым большим воротником, заваливающимся на голову. Каретников распрямился и, оттолкнувшись плечом от ограды, послал кулак вперёд.
Удар был скользящим, нерезким, больше вреда принес тому, кто бил, а не тому, кого били, это Каретников понял сразу, из глотки у него вырвался тщательно сдерживаемый стон, он не удержался на ногах – сбил собственный удар – и полетел на преследовавшего человека.
Преследователей, оказывается, было не много, а всего один, один лишь – это просто звук множился, сбивал с толку, оглушал.
Боль в перебитых рёбрах смяла Каретникова, перед глазами замелькали сполохи, он застонал и на несколько мигов отключился. Но и этих нескольких мигов было достаточно, чтобы примерзнуть к снегу. Когда Каретников очнулся, то не мог никак оторвать от чего-то твёрдого голову – приклеилась. Может, он уже мёртв и находится в неком неведомом месте, в «приёмной», куда стекаются освобождённые от тела человеческие души, чтоб получить дальнейшее назначение?
Невольно вспомнилось, как один старый инженер, пришедший к матери в библиотеку, сетовал, что люди, которые не верят в Бога, умирают тяжелее, чем те, которые верят. «Почему же?» – поинтересовалась Любовь Алексеевна. К тому, что говорил старый читатель, она отнеслась чрезвычайно серьёзно, и эта серьёзность удержала Каретникова от пренебрежительного фырканья. «Причина простая, – ответил тот, – умирать проще и легче потому, что веришь в продолжение жизни. Жизни уже загробной, под крылом у Бога. А когда было принято постановление, что Бога нет, ликвидирован он как нетрудящийся класс, то вместе с ним, значит, была ликвидирована и загробная жизнь. И вообще, отжил человек – и всё, ничего после него не остается. Только прах». Он так и сказал: «принято постановление», и, пожалуй, лишь этой фразой вызвал у Игорька Каретникова улыбку, больше ничем. «Ну почему же ничего не остаётся? – возразила старому читателю мать. – А это вот, – она обвела рукою полки, доверху набитые книгами, – творения человеческого ума… А песни? А дома?» – «Всё это невечно, – грустно заявил старый человек, – уязвимо. Сгниёт и разрушится». – «Но что-то же останется!»
Дёрнув головой, Каретников освободился от ушанки и, перевернувшись, собрался нанести преследователю второй удар, но не тут-то было. Подмяла Каретникова боль, и не только боль – он вдруг увидел глаза человека, лежащего рядом: глубокие, чёрные, беззащитные, молящие, – и понял, что никогда не сможет нанести второго удара.
– Ты чего? – просипел он едва слышно. Облачко пара светящимся клубком поднялось над ним и осыпалось с тихим стеклянным звоном.
– Я? Я ничего, – раздался в ответ шёпот. – А ты чего? Чего дерёшься?
– Я защищался, – с достоинством просипел Каретников.
– А я домой иду, – шёпот был едва различимым, смятым, чересчур далёким, будто идущим из-под земли.
Девушка! Мелькнуло в мозгу Каретникова что-то острое, и он в тот же миг засомневался: может, не девушка это, а блокадный хлипкий пацанёнок?
Неожиданно сделалось жарко. Действительно было от чего вспотеть – Каретников ожидал увидеть грозных преследователей, настоящих врагов, беспощадных, злых, приготовился умирать, а, оказывается, умирать-то вовсе и не нужно.
– Нет, ты преследовала меня, – неуверенно, ощущая какую-то физическую боль от стыда, просипел Каретников. – Меня специально предупредили, что могут убить.
– Могут. Но я не думала преследовать вас. – Шёпот девчонки сделался сырым – наполнился слезами, обидой, и Каретников подумал, что этой девчонке так же обидно и больно умирать, как и ему. Ей так же дорога жизнь: простая истина, до которой на фронте не всегда додумываются. На войне жизнь не ценится. «Неверно!» – хотел было вскричать Каретников протестующе, но не вскричал. Сил не было. – Честное слово, не думала, – девушка, кажется, уже справилась со слезами, сырость исчезла из шёпота.
– Подымайся, – сказал ей Каретников.
– Боюсь, – просто, как-то доверчиво ответила она. Каретников, остужаясь, втянул в себя воздух, выдохнул, послушал, как с тонким звоном на него ссыпается тёплый пар.
– Дура ты, – сказал он, почувствовал, что эти оскорбительные слова возымели действие, но – вот ведь как – не обидели девчонку, а, скорее, подбодрили её: она поняла, что ничего худого с ней не сделают.
– Зачем ты пытался ударить меня? – спросила она, снова на «ты».
– Прости меня, – пробормотал Каретников, – пожалуйста! Ошибка вышла. Не тебя я хотел бить. Думал, что бандиты преследуют. Предупредили ведь, в госпитале ещё предупредили – убить могут…
– От тебя хлебный запах идёт.
– Ты права, – он пощупал буханку за пазухой. Хлеб превратился в холодный тяжёлый ком и давно уже перестал греть. – Хочешь есть? – спросил он и в ту же секунду подумал, что глуп он, лейтенант Каретников, как валенок сибирский. Усмехнулся: «сибирский валенок» – это выражение военного человека Кудлина. Где ты сейчас находишься, красноармеец Кудлин, в каком окопе сидишь?
Девушка не отозвалась на каретниковский вопрос, шевельнулась только беспомощно, и Каретников в вязкой глухой мге, в ночи, увидел, какие у неё глаза. Незащищенные, обижённые, с обмахренными инеем ресницами. Брови были тоже белыми от инея.
– Как тебя зовут? – спросил Каретников и, когда девушка не ответила, провёл виновато рукою по своему лицу, дохнул слабым парком, мгновенно превратившимся в стеклянную крупку. – Прости меня, пожалуйста. Если бы я знал, что это ты… Мало ведь кто сзади может идти! Бандиты. Если бы знал, то никогда бы, – Каретников замялся, – то никогда бы…
– Я понимаю, – голос девушки был далёким, увядшим.
– К матери… Я к матери иду, – сказал он.
– Я понимаю, – повторила она, и тогда Каретников, повинуясь чему-то безотчётному, властному, понял, что, если он сейчас не даст этой девчонке хотя бы немного хлеба, она станет совсем далёкой – уйдёт с этой Земли на землю другую. Сунул руку за пазуху, отщипнул немного хлеба, выдернул и в следующий миг почувствовал, что на глазах у него невольно навернулись слёзы: таким одуряюще-сильным был запах хлеба.
– На, – сказал он тихо. – Прости, тут совсем немного, но всё-таки… На!
Девушка охнула, придвинулась совсем вплотную к Каретникову и, тихо, в себя, всхлипнув, взяла, словно собачонка, губами хлеб прямо с руки, проглотила. Каретников услышал звук глотка. Звук был очень громким, и Каретников подумал, что надо бы ещё отломить хлеба, но остановил себя: если он сейчас раскурочит буханку, то что же тогда принесёт матери?
– Поднимайся! – сказал он девушке. Спине было холодно – лопатками, хребтом, крестцом он примёрз к снегу. – Застудишься. Поднимайся, пожалуйста! – в его голосе появились молящие нотки.
Оперся руками о фанерно-твёрдый ноздреватый наст встал на «свои двои», ощутил непрочность, нетвёрдость ног болезненно поморщился. Болело потревоженное подгрудье – ребра ломило.