— Потому что поперек — лучше, я видел в Полтаве, когда туда ехали.
Дядя прячет подбородок в воротник, мурлычет что-то, — наверное, о том, что будем обшивать веранду еще и поперек, и вскоре засыпает.
ТЫСЯЧЕЛИСТНИК
Как только тихие вешние воды сойдут с лугового понизовья, оставив на молодой траве рыжий скользкий ил, занесенный невесть откуда, с каких земель, Данило Коряк, мужик худой, длинноногий, плоскогрудый, но широкий в кости — рубаха на его плечах распята, словно кроличья шкурка на рогатине, — снаряжается в путь. Идти ему недалеко, в питомник, который раскинулся меж руслом Пела и крутой правобережной горой, — это километров за шесть от села. Собираться Даниле приятно, хотя и хлопотно, потому как нужно захватить не только то необходимое, что в прошлом году брал, но еще и то, что зимой надумал, без чего прошлым летом и обходился кое-как, а нынче уже не обойдется. Все это у него записано долгими зимними вечерами на листе из школьной тетради, аккуратненько, в столбик, старательно наслюненным химическим карандашом и пронумеровано:
«1. Сетки рыбачьей не пять метров взять, а два с лишком, потому что ров стал уже, высыхает с годами.
2. Лопатку саперскую у Кошкалды выпросить. Опа хоть и старая, да удобная, потому что складывается.
3. Секач в лавке купить или топорик, только обух чтоб не литой был, а клепаный.
4. Торбу табака у Ивана выпросить бы, потому что свой в эту зиму выветрился, не продирает.
5. Нож Антипу заказать из рессоры, потому лавочные или мягкие, или сухие — ломаются. В прошлом году два сломал.
Ну вот как будто и все. А ежели надумаю еще что-нибудь, так запишу.
6. Эге ж, а про тысячелистник забыл. Нужно взять пучок, пока молодой вырастет: желудь хоть и пахнет, но не так».
К тысячелистнику у Данилы страсть, мало кому понятная, и то, что он больше всего любит его запах, объясняют одним: сызмала Коряк дубильным делом занимался с отцом и привык, чтобы в хате крепким, колючим, как нашатырь, дубовым настоем пахло. Сам же Данило говорит: «Мне оно что моченый дуб, что тысячелистник — как ладан, только лучше, потому что здоровья прибавляет…»
В питомнике Данило сторожует. Не так днем, как ночью, когда дикие свиньи выходят из берлог пастись: желуди роют в питомнике вот уже несколько лет, а лесникам убыток. Вот и наняли Данилу в сторожа. Он хоть и плохо видит, зато слышит как сова: уж проползет где-нибудь неподалеку — услышит и скажет: «Вон там уж не спит». А на глаза слаб. И удивляется: «Ну не наказание ли? На две сажени все мне словно в тумане, а звезды вижу, хоть какие бы маленькие ни были!»
Дальнозорок он.
Набив мешок всем необходимым, Данило выносит его во двор, закуривает на дорогу, потом возвращается в хату и говорит жене:
— Ну, я пошел, значит…
— Ты ж ночью там, смотри, без ружья не выходи, — наказывает она, покрываясь платком, так как должна проводить его до парома и переправить, чтоб сослепу в воду не упал. И больше ничего не добавляет, зная, что дорогой, если будет в том нужда, успеют обо всем переговорить.
И выходят. Данило с мешком и берданкой за плечами, она с беленьким узелком, в котором на неделю харчей собрано. Данило в стеганке и резиновых сапогах, и Полька (хотя уже давно не Полька, а Пелагея) в стеганке и резиновых сапогах. Только и разницы всей, что у нее голенища как раз по ноге, крепко икры охватывают, а у него хлопают: тонконогий Данило как быстро идет или бежит, так крылья старых суконных галифе обхлестывают ноги выше колен, аж присвистывают…
Данило шагает широко и смотрит куда-то перед собой, а Полька — под ноги. Случится ли где лужа или канавка, обводит Данилу за руку, как поводырь, приговаривая:
— Сюда, сюда… Вот так!
А он идет-ндет, да вдруг и остановится, ткнет пальцем вдаль:
— Гляди-ка, вон клюв аиста над туманцем краснеет.
— Ну да, так я и увижу… — говорит Полька, ибо знает, что и вправду не увидит: раз Данило видит что-то, так это уж невесть как далеко.
Потом луга кончаются, и они шагают по лесной тропке. Лес низовой, набрякший душной влагой и запахом разбухшей почки. И оба они, вдыхая его, думают об одном и том же: «Жить бы только и жить, да вот — старость…» — и вздыхают, и крепче держатся за руки, обходя лужи, как жених и невеста вокруг аналоя.
На солнечных полянах травы такие, что уже и на выпас годились бы, да какая от них сытость? Вода водой. В тени под орешником (рыбаки тут каждую осень удилища себе режут) прозрачно-зеленые стрелки ландыша, крапива из-под прошлогодней листвы лезет, молоденькая, еще не жгучая, как раз на борщ, тут и там торчат замшелые пни, пахнущие, если их вывернуть, старыми грибами и чуточку йодом.
Идут, а вокруг желтые цветы — аж кипят. Это жабье мыло. Ранней весной, когда еще не цветут ландыши, петушки и стройные сокирки, ребятишки носят в школу эти желтые, сочные цветы — ведь и они веселые, даром что не пахнут, лишь водой отдают, сырой землей и водяным маком.
Вот и сейчас школьники ватагой идут навстречу Даниле и Польке, только что с парома, видать. Хохочут, шлепают по лужам, разбрызгивают на них солнце, а в руках у каждого желтые букеты — жабье мыло…
— Добрый день, дядьку и титко! — уступают тропку.
— А, здрасьте, здрасьте! Никак в школу?