Говоря о «нашей солидарности с будущими поколениями» на языке прав, обязанностей, долга и ответственности, мы поднимаем существенные концептуальные вопросы, прояснить которые западная философия оказалась преимущественно неспособна. Об этом красноречиво свидетельствуют трудности, с которыми столкнулся американский философ Джон Ролз, выставляя свой труд «Теория справедливости»[70] синтезом-преодолением всей моральной философии и современной политики. Утвердив и строго обосновав принципы справедливости, призванные управлять базовыми институтами демократического общества, Ролз вынужден сделать вывод, что они не применимы к справедливости отношений между поколениями. На этот вопрос Ролз дает лишь расплывчатый, ничем не подкрепленный ответ. Источник затруднения – в необратимости времени: теория справедливости, основанная на договоре, воплощает идеал обоюдности, но между разными поколениями обоюдности нет и быть не может. Младшее что-то получает от старшего, но ничего не может дать взамен.
И это еще не самое неприятное. В перспективе линейного времени, по которому живет Запад, в перспективе прогресса, идея которого унаследована от эпохи Просвещения, предполагалось, что новые поколения будут счастливее и мудрее предшествующих. В то же время теория справедливости воплощает фундаментальную моральную интуицию, оставляя приоритет за слабейшими[71]. Отсюда апория: более ранние поколения наделены меньшими благами, чем последующие, однако только они и способны что-либо им дать[72]! Кант, который также об этом думал, назвал непредставимым (rätselhaft) сравнение движения человечества вперед с возведением жилища, поселиться в котором сможет лишь последнее поколение. И все же он не считал возможным исключить аргумент, который представляется на самом деле уловкой природы или истории, в некотором роде вершиной инструментальной рационализации: предыдущие поколения жертвуют собой во имя последних[73].
Сегодня мы находимся в совершенно ином положении, поскольку главная задача – избежать окончательной катастрофы. Означает ли это, что идею прогресса надо подменить идеей регресса и упадка? Здесь требуется совершить сложный ход. Прогресс или упадок? Совершенно бессмысленная дискуссия. О нашей эпохе можно говорить абсолютно противоположные вещи – и они в равной степени окажутся справедливы. Наше время и наисчастливейшее, и наистрашнейшее. Нам надо думать одновременно и о возможной катастрофе, и о космической, быть может, ответственности за то, чтобы ее избежать. По мнению Ролза, за столом, где заключается общественный договор, все поколения равны. Ни одно в своих притязаниях не перевешивает остальные. Но ведь нет, поколения не равны с моральной точки зрения. У нас и у тех, кто придет потом, моральный статус (moral standing по-английски) значительно выше, чем у живших прежде – в отличие от нас о них можно сказать, что они не ведали что творили. Ныне мы переживаем становление человечества как квазисубъекта при исходном понимании, что его возможная судьба – саморазрушение, а зарождающаяся абсолютная потребность – этого саморазрушения избежать.
Нет, наша ответственность не обращена к «будущим поколениям» – безымянным созданиям, существующим сугубо виртуально. Никто не заставит поверить, будто у нас есть хоть малейшая причина интересоваться их благополучием. Трактовка ответственности как требования обеспечить распределительную справедливость между поколениями ведет в философский тупик.
За что мы в ответе, так это за судьбу человечества, а значит – отвечаем перед самими собой, здесь и сейчас. В десятой песне «Ада» Данте пишет:
Стань мы причиной, по которой дверь будущего замкнулась бы навсегда, сам смысл пути человечества был бы навеки уничтожен задним числом. Боюсь, что ставка попросту оказалась выше всего, на что способна философия счастья и удовольствия.
Можем ли мы найти концептуальные ресурсы вне западной традиции? В очень красивой максиме передалась индейская мудрость: «Земля дана нам детьми взаймы». Конечно, она отсылает к представлению о циклическом времени, которого мы больше не придерживаемся. Но думаю, что линейная темпоральность наполняет эту идею еще большей силой при условии реконцептуализации, которую только предстоит совершить. Наши «дети» – надо понимать: дети наших детей и далее до бесконечности – не существуют ни физически, ни юридически, но между тем через инверсию времени максима внушает нам мысль, что именно они вверяют нам «Землю» – то есть то, чем мы дорожим. Мы не «хозяева природы» – она нам дана в пользование. От кого мы ее получили? От будущего! Пусть скажут: «Будущее не реально!» – тем самым лишь укажут на камень преткновения для любого рода философствования о предстоящей катастрофе. Дело в том, что нам не удается придать будущему достаточно весомую реальность.
Однако эта максима не только меняет направление времени – она его зацикливает. Мы сами производим на свет наших детей в биологическом, а главное – в моральном смысле. Максима призывает нас перенестись в будущее и взглянуть на настоящее требовательным взглядом, который мы сами же породим. Через такое раздвоение, принимающее форму сознания, мы, пожалуй, и сумеем утвердить взаимность между настоящим и будущим. Будущее, быть может, в нас не нуждается, зато в нем нуждаемся мы, потому что оно придает смысл всему, что мы делаем.
Что будет, когда технологии конвергируют
Важнейший вопрос: как объяснить, почему наука стала настолько «рискованным» видом деятельности, что представляет собой, по мнению некоторых известнейших ученых, главную угрозу выживанию человечества? В ответ многие философы говорят, что мечта Декарта «сделаться господами и владетелями природы» вышла нам боком. И надо бы срочно вернуться к «господству над господством». Боюсь, они ничего не поняли. Они не видят, что технология, вырисовывающаяся в результате «конвергенции» всех дисциплин, как раз нацелена на не-господство. Инженер завтрашнего дня будет учеником чародея не по нерадивости или неведению, а целенаправленно. Для него сложные структуры или организации – исходные данные, и он захочет узнать, на что они способны, изучая панораму их функциональных свойств, то есть двигаясь «по восходящей» (bottom-up по-английски). При этом он окажется в не меньшей степени исследователем и экспериментатором, нежели режиссером. Его успехи будут оцениваться больше в свете творений, которые станут неожиданными для него самого, чем с точки зрения соответствия сделанного предустановленным техническим требованиям. Такие отрасли знания, как искусственная жизнь, генетические алгоритмы, робототехника, распределенный искусственный интеллект уже отвечают этой схеме. Вместе с тем полностью реализовать цель не-господства сможет программа развития нанотехнологий – демиургический замысел, объединяющий все средства манипулирования материей на уровне атомов и молекул. И поскольку ученый вместо открытия не зависящей от разума реальности все чаще будет занят исследованием свойств своих изобретений (скажем, как специалист в области искусственного интеллекта, но меньше – как нейрофизиолог), то возникнет тенденция к смешению ролей инженера и ученого. Сама природа станет такой, какой сделал ее человек, запустив процессы вне его господства, причем намеренно.
Для объединения европейских исследовательских центров в области нанотехнологий было выбрано название Nano2Life – сокращение от Bringing Nanotechnology to Life. Неоднозначность этого выражения – шедевр двойственности языка, к которой все чаще прибегают ученые. Оно может означать скромное намерение «сделать нанотехнологии частью реальности» или «приблизить нанотехнологии к наукам о жизни». Но нельзя не уловить в нем демиургический замысел изготовления жизни посредством техники. А тот, кто собрался создавать – фактически творить – жизнь, не может не замахнуться на воспроизводство основной ее способности – творить, в свою очередь, нечто совершенно новое.
Выражение «конвергентные технологии» я заимствую из официального американского документа, который в июне 2002 года запустил широкую междисциплинарную программу, щедро дотируемую из федеральных фондов и названную Converging Technologies for Improving Human Performance («Конвергентные технологии для улучшения человеческих показателей»), но более известную под аббревиатурой NBIC. Речь идет о конвергенции нанотехнологий, биотехнологий, информационных технологий и когнитивных наук[75]. Я уже много лет размышляю над экономическими, социальными, политическими, военными, культурными, этическими и метафизическими последствиями ожидаемого развития отраслей NBIC и их конвергенции. И в связи с этим хотел бы сейчас перейти к рассуждению о проблематике рисков.
Моя позиция очень проста: при нормативной оценке конвергентных технологий вопросу о «рисках» следует, естественно, отвести должное место, но не более и не менее. В неразберихе, подменившей нынче дискуссию, о «рисках» только и говорится. Единственный способ выбраться из этой колеи – это высвободиться из ментальных оков сразу на двух уровнях. Надо осознавать, что: 1) риски – лишь один тип последствий среди многих других и, конечно, не самый значимый и не самый интересный; 2) расчет рисков – а это единственный рассматриваемый метод оценки[76] – совершенно не приспособлен к нормативному пониманию большинства последствий.
Я предложил типологию последствий развития NBIC, которая наглядно показывает, что они в большинстве своем не сводятся к рискам[77]. Понятие риска уже в самом себе заключает нормативный экономизм[78], от которого я требую отказаться (см. пункт 2). Риск подразумевает три составляющих: a) возможный ущерб, нормативно полагаемый со знаком минус; б) принципиальную оценку степени вероятности наступления такого ущерба; c) совокупность индивидов, которым потенциально будем нанесен ущерб и чья «полезность» (или «удовлетворенность») служит эталоном оценки ущерба. Дискуссия о «предосторожности» заставила провести различие эпистемологического порядка, а именно: каким типом знания о степени вероятности наступления ущерба обладают или не обладают действующие лица, например, в форме объективной вероятности. Эта дискуссия преимущественно привела к неразберихе и скрыла главное: необходимо срочно отказаться от монополии на мышление, которой обладают понятие риска и экономический расчет рисков.
Несложно убедиться, что последствия, которые я перечислю и кратко прокомментирую, рисками не являются, поскольку не отвечают ни одному из трех вышеупомянутых условий. Когда Национальный научный фонд США (NSF) заявляет, что NBIC «приведут к изменению цивилизации», пусть найдется умник, который решится поставить этой возможности знак плюс или минус, выскажется о степени ее правдоподобия или оценит последствия, сложив прибавки «полезности» для всего населения. Экономисты, когда их методы отвергают, погружают вас в ад мракобесия так называемой глубинной экологии. Тем не менее, вопреки определенному экологическому фундаментализму, можно принять определенный же антропоцентризм – «человек есть мера всех вещей», – не впадая вместе с тем в наивность методологического индивидуализма, присущего экономическому расчету рисков. Между этими двумя позициями есть широкий промежуток, в котором должно найтись место для требовательного и оригинального подхода.
За пределами проблематики рисков
Развитие нанотехнологий в кратко- и среднесрочной перспективе ставит проблемы рисков для здоровья, окружающей среды, безопасности, защиты частной жизни и многого другого. И все же для любой страны главный риск сегодня – не попасть в научную, технологическую, промышленную и военную гонку, начавшуюся с молниеносной быстротой. Любая попытка критической дискуссии теперь сразу дискредитируется. Чтобы не остаться вовне международной конкуренции, следует с широко закрытыми глазами устремиться в представляемое неизбежным будущее и не утруждать себя размышлениями. Но нет, мы все-таки заставим себя подумать.
Нынешняя дискуссия о вызываемом новыми технологиями изменении отношения к природе сводится к следующему. С одной стороны, глубинная экология представляет природу незыблемым примером равновесия и гармонии, а человека – безответственным и опасным хищником. С другой, весь проект современного гуманизма состоит в том, чтобы вырвать человека из природы и превратить его в господина и владетеля мира и самого себя. В одном случае «трансгрессия» предосудительна, в другом необходима. Между ними неопределенный ряд промежуточных позиций: ученые, заняв оборону, настаивают, что человек – часть природы и что его изобретения по сути естественны, а современные технологии только ускоряют процессы, всегда и так происходившие. Разве разумная позиция не в том, чтобы ограничить воздействие человека на природу до такого вмешательства, которое не создает угрозу его благополучию или выживанию?
Боюсь, что начатая в подобном ключе дискуссия не затрагивает главного. На заднем плане любой научной и технической «парадигмы» находится то, что Карл Поппер называл «метафизической исследовательской программой» – «нетестируемая» совокупность суждений, которые принимаются за истинные и не оспариваются, то есть теоретические рамки, ограничивающие тип задаваемых вопросов, но также изначально их подсказывающие. Метафизическую исследовательскую программу NBIC пронизывает гигантский парадокс. Рассматриваемая метафизика определенно настаивает на своем монизме: сегодня уже не утверждается, что все в мире происходит из одной субстанции, но что всё – природа, жизнь, сознание – подчинено общим принципам организации. Девиз когнитивных наук – «натурализовать сознание». Задача в том, чтобы вернуть сознанию (и жизни) полноправное место в составе мира природы.
Одновременно оказывается, что предполагаемые всеобщие принципы организации – механистические. Машина для обработки информации по установленным правилам (на языке математики – алгоритм) является единой моделью всего сущего. Хронологически – вопреки, может быть, распространенному мнению – сначала к алгоритму было приравнено сознание (модель МакКаллоха-Питтса, 1943). Затем с возникновением молекулярной биологии пришла очередь жизни (Макс Дельбрюк и группа по изучению фага, 1949). И только спустя некоторое время появился тезис, согласно которому законы физики «рекурсивны» (то есть алгоритмически вычислимы с помощью машины Тьюринга).
Выходит, натурализацию сознания путают с его механизацией[79]. Как часто бывает, этот тезис лучше всего изложен в популярной литературе, поскольку по своей великой философской наивности она не обременяет себя необходимостью следить за выражениями. Футуролог Дамьен Бродерик впечатляюще резюмирует историю биологической эволюции в следующих словах:
Прокариотические и эукариотические клетки, с которых началась жизнь, приравниваются к плодам человеческого сознания – генетическим алгоритмам, которые возникнут только в последние десятилетия XX века. Эти организмы – сгусток информации, шаблон для производства живых существ. Материалистический монизм современной науки внезапно стал монизмом духовным. Если дух и природа суть одно, то это потому что природа понимается как плод сознания. В этой связи вспоминается номер знаменитого швейцарского клоуна Грока. Он, будучи великолепным концертантом, подходил к «Стейнвею», но обнаруживал, что табурет стоит слишком далеко от рояля. Тогда он, пыхтя, принимался тянуть инструмент ближе к табурету. Рояль – это природа, а табурет – сознание. Переписывание природы на языке, допускающем, что ее сотворило сознание, и позволяет сказать, что сознание приблизили к природе. Эту идею прекрасно передает оксюморон: природа стала искусственной природой.
На следующем этапе, разумеется, ставится вопрос, не может ли сознание принять эстафету у природы, чтобы эффективнее и умнее вершить ее же созидательный труд. «Почему бы не представить, что наносистемы, разработанные человеческим сознанием, обойдутся без всего этого дарвиновского блуждания, а достигнут творческого успеха, просто двигаясь по прямой?»[81] – спрашивает Бродерик. В плане компаративной культурологии американская наука – увлекательнейшее зрелище, поскольку она вынуждена вести суровый бой за изгнание из системы образования всяких следов креационизма (в том числе в таких недавних формах, как intelligent design), однако одновременно приходит к проблематике творчества окольным путем, через нанотехнологическую программу, но теперь уже с человеком в роли демиурга.
На заре Нового времени Джамбаттиста Вико постулировал знаменитую формулу «новой науки» (1725): «Verum et factum convertuntur» («истинное и сделанное взаимозаменяемы»). Мы можем рационально познать только то, чему стали причиной, что сами произвели. Изначально принцип verum factum понимался от противного: нам не познать природу так же, как Бог, поскольку он ее создал, а мы можем лишь наблюдать. Однако вскоре принцип обрел положительное значение, лучше согласующееся с постоянно возраставшей ролью нового субъективизма. То, что человек производит сам, он может рационально познать наглядным и дедуктивным путем, несмотря на ограниченность способности суждения. По критерию совершенства знания первой в порядке убывания была поставлена математика, однако за нею следовало не естествознание, а моральные и политические науки. «История [была] единственной сферой, в которой человек мог получить достоверные знания, поскольку имел дело только с плодами собственной деятельности»[82]. И все же сама наука о природе должна была с самого начала направляться уверенностью, что познать что-либо можно, лишь это делая, точнее – делая заново. «С самого начала ‹…› ученый подошел к природе с точки зрения Того, кто ее создал»[83]. Упор на процессуальное «как», а не на сущностное «что» объясняется именно этим, и этим же – в особенности – существенная роль экспериментов и моделирования в науке. «Для получения знания посредством эксперимента нужна была как минимум уверенность, что познать можно только то, что мы сами сделали, поскольку из нее следовало, что информацию о вещах, которых человек не делал, можно получить через репрезентацию и имитацию воплотивших их процессов»[84].
В случае NBIC принцип verum factum должен бы достичь своего апогея. Отныне люди будут познавать природу, не только ставя над ней эксперименты, не только ее моделируя, но и производя заново. Правда, познавать они будут уже не природу, а то, что сделали. Или скорее так: сама идея природы, полагаемой вовне своего «я», окажется пройденным этапом. С NBIC само различие между «знать» и «делать» утратит смысл – как и то, что сегодня еще отличает ученого от инженера[85].
Есть ли здесь этическая проблема? На нее с предельной остротой указала Ханна Арендт еще в 1958 году. Если знание становится чистым умением (know how) и совпадает с производительной деятельностью, остается невостребованным то, что мы называем мыслью. Арендт писала:
Знакомясь в переводе с фрагментом, который я только что процитировал, читатель упускает важный момент. Английское слово, переведенное как «бездумные», thoughtless, – это предикат, который Арендт несколько лет спустя использует, говоря об Эйхмане. Связь между близорукостью, бездумностью («thoughtlessness») и чудовищным преступлением – ее постоянная тема.
Через отношение к природе как к некой рукотворности человек наделяет себя правом воздействовать на нее на уровне, достичь которого не мечтала до сих пор никакая техно-наука. Человек вправе надеяться не только манипулировать этой искусственной природой, но и создавать ее сообразно своим желаниям и целям. Нанотехнологии открывают огромный континент, который человеку придется упорядочить, если он хочет наделить его смыслом и целью. Поэтому человеческому субъекту потребуется больше прежнего мобилизовать волю и сознание, чтобы определить – не то, что он может, а то, что должен сделать. Понадобится особая этика, бесконечно более требовательная, чем та, что медленно пытается сегодня сдержать темп развития и перегибы биотехнологий.
Кто говорит об «этике», «сознании», «воле», говорит о триумфе субъекта. Но что означает этот триумф в концепции мира, согласно которой природа, включая человека, есть лишь вычислительная машина? Во имя кого или чего человек, сделавшийся таким образом машиной, станет осуществлять свою колоссальную власть над природой и над самим собой? Во имя слепого механизма, с которым себя отождествляет? Во имя какого-то смысла, который сам же называет лишь видимостью, или явленностью? Его воля и выбор зависают в вакууме. Безграничное расширение поля этики оборачивается таким же отрицанием этики, как познание природы, полностью ставшей продуктом производственной деятельности, ведет к отрицанию и природы, и знания.
Интересно проанализировать, как сторонники конвергенции NBIC представляют себе умонастроение тех, кого считают своими «врагами» или хотя бы критиками. Они постоянно описывают его одним и тем же выражением: якобы враги новой науки исходят из того, что у людей нет права присваивать себе власть, принадлежащую одному Богу. «Игра в Бога» (Playing God) – игра запретная. И часто добавляют, что это табу – специфическая черта иудеохристианства.
[70] John Rawls, A Theory of Justice, Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press, 1971.
[71] Ibid., chap. V «Justice et ressentiment».
[72] Ibid., section 44 «Le problème de la justice entre les générations».
[73] Idée d’ une histoire universelle au point de vue cosmopolitique (1784).
[75] Roco M. C., Bainbridge W. S. (ed.). Converging Technologies for Improving Human Performance. Arlington: NSF-DOC Report, June 2002.
[76] В разных формах (экономический расчет, оценка экономической эффективности и т. д.), среди которых самая свежая – «принцип предосторожности».
[77] Jean-Pierre Dupuy, Some Pitfalls in the Philosophical Foundations of Nanoethics // Journal of Medicine and Philosophy, nº 32, 2007, p. 237–261.
[78] См. главу 5 «Справедливость и ресентимент».
[79] Я подробно раскрыл эту тему в The Mechanization of the Mind, op. cit.
[81] Damien Broderick, The Spike, p. 118.
[82] Hannah Arendt, Condition de l’ homme moderne, op. cit., p. 336.
[83] Ibid., p. 333.
[84] Ibid., p. 332. См. также: The Mechanization of the Mind, op. cit., chap. I.
[85] Уже сегодня на примере одних только биотехнологий видно, что между открытием и изобретением все сложнее провести различие, хотя на него и опирается патентное право. Отсюда споры вокруг возможности запатентовать живые организмы.