Очень сложным было отношение Батюшкова к Г. Р. Державину, творчество которого явилось вершиной русского классицизма и вместе с тем знаменовало собой его распад и выход русской поэзии на новые пути. Батюшков и Державин были во враждебных литературных лагерях. Державин был «более всех взбешен» антишишковистским произведением Батюшкова «Видение на берегах Леты»,[25] а для Батюшкова, в свою очередь, была совершенно неприемлема литературная позиция Державина, входившего в «Беседу любителей русского слова». Имея в виду эту позицию и конфликт, произошедший в 1811 году между Гнедичем и Державиным, Батюшков писал: «Он истинный гений и… не смею сказать – враль!» (III, 112; «вралями» Батюшков часто называл членов «Беседы»). Но поздняя литературная позиция Державина отнюдь не заслоняла для Батюшкова огромной объективной ценности его творчества. Преклоняясь перед этим творчеством, Батюшков считал Державина «божественным стихотворцем» (III, 153). Батюшков больше всего ценил искусство Державина создавать яркие живописные образы. Однажды он затрепетал при чтении державинского описания потемкинского праздника. Он с такой необычайной ясностью увидел перед собой нарисованную Державиным картину, что, потрясенный, «вне себя побежал к сестре». «Ничем, никогда я так поражен не был!» – восклицал Батюшков, сообщая об этом случае Гнедичу (III, 53).
Деятельность же эпигонов классицизма раздражала и возмущала Батюшкова, и он стал одним из самых ревностных участников борьбы карамзинистов против шишковистов – политических и литературных консерваторов, безуспешно пытавшихся возродить архаические традиции высокой поэзии XVIII века. Эта борьба «новой школы» против лагеря «староверов» играла несомненно прогрессивную историко-литературную роль. По словам Белинского, в лице шишковистов «казалось, вновь восстала русская упорная старина, которая с таким судорожным и тем более бесплодным напряжением отстаивала себя от реформы Петра Великого».[26]
Батюшков резко и ядовито нападает на литературных «староверов» – С. А. Ширинского-Шихматова, А. А. Шаховского, Д. И. Хвостова и самого А. С. Шишкова. Он решительно осуждает стихи Шишкова, которые «ниже всего посредственного», его прозу, где «нет ни мыслей, ни ума» (III, 121, 127), его литературно-критические взгляды, так как он восхищается «мертвыми, потому что они умерли, да живыми – мертвыми», наконец, его лингвистические теории. Как бы подводя итог литературной деятельности Шишкова, Батюшков восклицает: «Что он написал хорошего? Хотя б одну страницу» (III, 142).[27]
Батюшков порицает темное мистическое содержание творчества шишковистов, их претензию на истинный патриотизм и в особенности их стиль, знаменовавший собой вырождение традиций классицизма. Он пародийно снижает высокие жанры XVIII века, которые старались воскресить шишковисты, – оду, героическую поэму, трагедию (см. его эпиграммы «Совет эпическому стихотворцу» и «На поэмы Петру Великому»), с негодованием обрушивается на архаический язык эпигонов классицизма. «Варвары, они исказили язык наш славенщизною!» – восклицает поэт (III, 409).
Во всей русской литературе начала XIX века не было более сильных антишишковистских памфлетов, чем сатирические произведения Батюшкова. В своем литературно-полемическом творчестве Батюшков обращался к эпиграмме и к сравнительно редким в его время жанрам пародийного хора и небольшой сатирической поэмы. В разработке последнего жанра он использовал характерные для сатиры XVIII века формы разговора в царстве мертвых и приемы ирои-комической поэмы, наполнив их боевым литературным содержанием. В «Видении на берегах Леты» (1809) он заставил крупных поэтов классицизма безжалостно осудить своих бездарных эпигонов, и прежде всего Шишкова. Правда, поэт в конце концов спас его от вод Леты, но это не спасло Шишкова от язвительной насмешки Батюшкова. В «Видении» поэт зло осмеял мистико-архаические литературные позиции Шишкова и даже изобрел для его характеристики новое слово «славенофил», сыгравшее впоследствии такую большую роль в истории русской общественной мысли.
Осмеяние творчества шишковистов стало еще более беспощадным в другом сатирическом произведении Батюшкова – «Певец в Беседе любителей русского слова» (1813), – написанном через два года после того, как возникло это идейно-литературное объединение. «Ты себе вообразить не можешь того, что делается в „Беседе“! Какое невежество, какое бесстыдство!» – сообщал Батюшков Вяземскому (III, 217). Именно это бесстыдство, связанное с невероятным самохвальством, Батюшков осмеял в «Певце», где он, по собственному выражению, хотел вывести «славян» «на живую воду» (III, 217). «Загримировав» членов «Беседы» под героев знаменитого стихотворения Жуковского «Певец во стане русских воинов», Батюшков достиг замечательного комического эффекта, позволившего ему нанести чувствительный удар своим литературным противникам.
Свои самые яркие литературно-полемические произведения Батюшков не решился напечатать, но они широко распространялись в списках. В неопубликованном письме к Батюшкову Гнедич писал о «Видении»: «Стихи твои читают наизусть; можешь судить, нравятся ли они». Из этого же письма мы узнаем, что «Видение» рассмешило Крылова, слушавшего его в доме А. Н. Оленина: «Каков был сюрприз Крылову… он сидел истинно в образе мертвого; и вдруг потряслось все его здание; у него слезы были на глазах…»[28] Позднее Пушкин, не считавший Батюшкова сатириком по призванию, все же отметил, что его «Видение» «умно и смешно».[29] А еще позднее Добролюбов высоко оценил литературно-полемическую сатиру Батюшкова. Указывая на то, что Батюшков выступал против «почтенной семьи авторитетов»,[30] он с радостью встретил опубликование «Певца» в «Современнике». По этому поводу он писал: «В последнее время и библиография переменила свой характер: она обратила свое внимание на явления, важные почему-нибудь в истории литературы…»[31]
Следует отметить, что художественные искания Батюшкова в ряде существенных моментов расходились с позицией его ближайшего друга Гнедича, в частности он не разделял убеждения Гнедича в том, что искусство должно быть посвящено преимущественно «высоким» предметам,[32] и оживленно полемизировал с ним по проблемам стихотворного языка. Так, Батюшкову не нравилось обилие славянизмов в гнедичевском переводе «Илиады». «Я нашел… много словенских слов, которые вовсе не у места… – писал он Гнедичу. – Берегись одного: словенского языка» (III, 141).
При всем том Батюшков занимал особое место в карамзинизме. Прежде всего он был непримиримым врагом слащавой и слезливой сентиментальности и в «Видении на берегах Леты» осмеял ее в эпигонской лирике «вздыхателя» П. И. Шаликова, которую считал еще более отрицательным явлением, чем поэзия шишковистов. «Храни тебя бог от Академии, а еще более от Шаликова», – замечал Батюшков.[33] Более того, в своих письмах Батюшков как бы снимает манерный лирический грим с личности самого Карамзина (он, по словам Батюшкова, «не пастушок, а взрослый малый, худой, бледный как тень». – III, 78), пародирует пасторальную декоративность его любовной лирики и сентиментальную фразеологию его прозы (например, восклицает: «Накинем занавес целомудрия на сии сладостные сцены, как говорит Николай Михайлович Карамзин в „Наталье“». – III, 40).[34] В «Видении на берегах Леты» Батюшков просто не решился «замахнуться» на многие слезливые произведения Карамзина, хотя, вероятно, считал их достойными забвения. Комментируя «Видение» в письме к Гнедичу, он замечал: «Карамзина топить не смею, ибо его почитаю» (III, 61). От Карамзина и Жуковского Батюшкова до 1812 года отделяла также его неприязнь к мистике. Живая полемика с воплощенной в литературные формы мистикой ясно ощущается в творчестве Батюшкова. Он иронически отзывается о тех писателях, «которые проводят целые ночи на гробах и бедное человечество пугают привидениями, духами, страшным судом» (II, 22). Исключительно высоко оценивая поэзию Жуковского за ее виртуозное мастерство в передаче интимной жизни сердца, Батюшков вместе с тем остро пародирует мистические мотивы его стихотворной повести «Двенадцать спящих дев» (см. ниже), предвосхищая демонстративное снижение этих же мотивов в «Руслане и Людмиле» Пушкина. Вообще Батюшков считал, что «Светлана» Жуковского «во сто раз лучше его „Дев“» (III, 194).
Совершенно безоговорочным признанием из современных писателей пользовался у Батюшкова один Крылов, басни которого были любимым чтением поэта, подчеркивавшего, что их «остроумные, счастливые стихи превратились в пословицы» (II, 241–242). В конце «Видения на берегах Леты», сочиненного Батюшковым как раз после выхода в свет первого отдельного издания басен Крылова, именно этот великий русский писатель оказывается по-настоящему спасенным от забвения.[35] Высокое уважение к Крылову Батюшков сохранил на всю жизнь. В 1816 году он писал Гнедичу, быть может вспоминая заключительный эпизод своего «Видения»: «Поклонись от меня бессмертному Крылову, бессмертному – конечно, так! Его басни переживут века!» (III, 391).
Весь этот мир общественных и литературных симпатий и антипатий Батюшкова стал подпочвой его поэтического творчества, отличавшегося большой сложностью, вобравшего самые разнообразные влияния и в то же время представлявшего собой оригинальное, новаторское художественное явление.
Сам Батюшков отмечал, что «пылкость» и «беспечность» составляли его характер «в первом периоде молодости» (II, 191). В самом деле, человек в лирике Батюшкова первого периода страстно любит земную жизнь. Оценивая «Мои пенаты», Пушкин писал, что это послание «дышит каким-то упоеньем роскоши, юности и наслаждения».[36] «Довоенный» Батюшков был прежде всего поэтом радости. Ее прославление звучит у него более заразительно и полнокровно, чем у какого-либо другого русского поэта. При этом жизнелюбие Батюшкова нередко выражается в форме «совета друзьям» – прямого активного обращения к дружеской аудитории:
Тема радости и наслаждения, как мы видим, сливается у Батюшкова с темой дружбы. Это чувство было для Батюшкова, как и для многих просвещенных дворянских интеллигентов первых десятилетий XIX века и более ранних периодов, утешением в остро ощущаемом разладе со «светом». «Я знаю цену твоей дружбе, которая есть и будет единственным утешением в жизни, исполненной горести», – пишет Батюшков Гнедичу (III, 109). Тема дружбы была разработана поэтами, связанными с сентиментализмом, – Карамзиным, Дмитриевым, Жуковским и другими. Но только Батюшков органически соединяет эту тему с эпикурейскими мотивами наслаждения жизнью. А главное, он дает ей такое яркое выражение, какого не было до него в русской поэзии. Мотив силы дружбы становится основным во многих стихотворениях Батюшкова, например в его элегии «Тень друга», посвященной поэтом своему товарищу И. А. Петину, павшему в «битве народов» под Лейпцигом (эта элегия была написана после 1812 года, но по существу примыкает к первому периоду творчества Батюшкова). Неотразимое впечатление производит здесь экспрессивная передача искреннего чувства привязанности к погибшему товарищу. Поэт хочет услышать голос этого «вечно милого» воина и продлить миг свидания с его тенью:
Еще важнее в лирике Батюшкова тема любви. Разработка этой темы Батюшковым стала новым словом в русской литературе, ее выдающимся художественным завоеванием. Поэзия любви, созданная Батюшковым, яснее всего демонстрирует его отказ от морализма и манерности сентиментализма. Изображение любовных переживаний в творчестве Батюшкова должно было поражать своей сложностью и тонкостью русского читателя начала XIX века, воспитанного на однообразии сентиментальной лирики. Трактовка человеческих страстей у сентименталистов была весьма половинчатой и компромиссной, так как они выдвигали требование умеренности, исключавшее свободное развитие сильного «беззаконного» чувства. Батюшков рисует любовь как страсть, захватывающую всего человека, подчиняющую себе все его эмоции. Основная особенность батюшковской элегии «Выздоровление», предвосхищающей шедевры лирики Пушкина, – полная и самозабвенная погруженность поэта в свое чувство. Обращаясь к любимой женщине, он как бы отдает ей все силы своего духа:
Подчас любовная лирика Батюшкова подлинно драматична. Но в первом периоде творчества поэт чаще всего включает тему любви, как и тему дружбы, в философию наслаждения жизнью. «Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, – писал Белинский, – а страстное упоение любви – ее пафос».[38] В то время как герои Жуковского обычно живут бесплотной, платонической любовью и рассчитывают лишь на соединение «за гробом», Батюшков видит в любви источник земных радостей и вместе с тем в высшей степени одухотворенное чувство. Физические и духовные наслаждения органически сливаются в любовной лирике поэта:
В лирике Жуковского мы почти не находим изображения внешнего облика возлюбленной, напротив, Батюшков хочет воспроизвести красоту и привлекательность своих героинь, пленительность их обаяния и рисует портрет прекрасной женщины:
Батюшков и Жуковский принадлежали к одному литературному лагерю, и оба создавали тонкую и сложную психологическую лирику. Но батюшковская трактовка темы любви была неприемлема для Жуковского, последовательно лишавшего любовь ее «земного» начала. Не случайно Жуковский, в значительной мере унаследовавший карамзинскую моралистичность, вступил в резкую, хотя и дружескую полемику с Батюшковым по поводу трактовки темы любви в адресованном ему послании «Мои пенаты». В целом ряде мест своего ответного послания Жуковский в противовес Батюшкову выдвигает собственную трактовку этой темы, отмеченную нравоучительным мистицизмом, и рисует свой идеал загробной любви:
Главные темы лирики Батюшкова первого периода утверждали жизнь в ее ярких проявлениях. Однако с ними нередко переплетается тема смерти. Это противоречивое сочетание объяснялось тем, что философия индивидуального наслаждения была иллюзорной, она не могла заслонить от Батюшкова трагические противоречия жизни. Поэт рано или поздно должен был неизбежно прийти к мысли об эфемерности земных радостей, о грозном и неотразимом призраке смерти. Контраст между радостями и смертью резко проступает в знаменитой батюшковской «Надписи на гробе пастушки», использованной Чайковским в «Пиковой даме» (романс Полины). Она редко привлекала внимание, так как сначала была включена в тот раздел «Опытов», куда вошли довольно слабые эпиграммы и надписи, а потом стала «привычной» частью либретто любимой оперы. А между тем это стихотворение как бы подводит итог судьбы героев лирики Батюшкова:
Но чаще всего тема смерти в лирике Батюшкова первого периода приобретает оптимистический и, как ни странно, даже мажорный колорит. Если Державин видит перед собой ужасный, ничем не завуалированный образ смерти, а Карамзин и Жуковский облекают его мистическим туманом, то Батюшков, и рассуждая о «мгновенности» жизни, сохраняет спокойствие и ясность духа. Временами он рисует смерть как гармонический переход в античный Элизий, где будут звучать прежние «гимны радости». Эта картина поражает своим исключительным художественным блеском в стихотворении Батюшкова, где поэт вместе с возлюбленной попадает в загробный языческий мир:
Особенно замечательно описание смерти «молодых счастливцев» в «Моих пенатах» Батюшкова. Поэт призывает «не сетовать» о них и усыпать «мирный прах» цветами. При этом Батюшков сознательно заостряет свое описание против тех страшных картин погребения, которые часто возникали в поэзии Жуковского:
Это была явная творческая полемика с Жуковским; в его стихотворной повести «Двенадцать спящих дев» есть такие строки, посвященные описанию похоронного обряда:
С кругом эпикурейских и любовных тем и мотивов лирики Батюшкова по большей части связаны его переводы, осуществленные до 1812 года. В этот период своего творчества Батюшков переводит античных, итальянских и французских поэтов. Его привлекают те образы искусства других народов, которые гармонируют с его мировоззрением и художественными задачами, выросшими из органического развития русской литературы: это мир античной древности, культура итальянского Возрождения и изящная эротическая поэзия, созданная талантливыми французскими поэтами конца XVIII – начала XIX века. В античной литературе Батюшкова в наибольшей степени привлекает лирика Тибулла, в котором он видит поэта любви, «сладостных мечтаний» и личной независимости (II, 122; III, 136). В итальянской литературе его восхищает гармоничность языка Петрарки – Батюшков рассказывал Гнедичу о том, как он «наслаждался музыкальными звуками» языка Петрарки, «из уст которого что слово, то блаженство» (III, 165), – творческая разносторонность Ариосто, умевшего «соединять эпический тон с шутливым, забавное с важным, легкое с глубокомысленным, тени со светом» (III, 170), и величественная монументальность поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим» – сокровища мирового искусства: «чем более читаешь, тем более новых красот», – говорил об этой поэме Батюшков (III, 44). Во французской литературе его живые симпатии вызывают любовная лирика и оссиановская героика Парни: он настойчиво подчеркивает, что последний «признан лучшим писателем в роде легком», а такой «род сочинений весьма труден» (III, 113).
Переводы Батюшкова – это почти всегда вольные переводы, в которых он обнаруживает творческую самостоятельность и замечательное мастерство. Обсуждая вопрос о том, как надо переводить Ариосто, поэт иронически утверждал, что «один только Шишков в состоянии переводить слово в слово, строка в строку» (III, 171).
Батюшкова-переводчика больше всего интересовали произведения, посвященные любви. При этом он часто старается усилить конкретными штрихами звучание любовной темы в выбранных им для перевода оригиналах. Переводя Тибулла, он самостоятельно создает портрет возлюбленной поэта.[40] Переводя XVIII песню «Освобожденного Иерусалима», он наделяет Армиду более определенными, чем у Тассо, чертами страстной любовницы. Широко развивая собственные мотивы, Батюшков-переводчик часто совершенно видоизменяет оригинал. А иногда ему удается создать произведения, стоящие на большей художественной высоте, чем подлинники. Пушкин, просматривая «Опыты», нашел, что батюшковская «Вакханка», тематически связанная с «Переодеваниями Венеры» Парни, «лучше подлинника, живее».[41]
В кругу эпикурейских и любовных образов поэзии Батюшкова наиболее рельефно выразился ее художественный метод и ее стиль, выработанный в основном до Отечественной войны 1812 года.
Батюшков сформировался как поэт в первом десятилетии XIX века, то есть в те годы, которые явились кризисным периодом разложения феодально-крепостнического хозяйства и развития в его недрах новых, прогрессивных для того времени буржуазных отношений. Эта кризисность резко проявилась и в литературной жизни первого десятилетия XIX века. В эту переходную эпоху умирает классицизм с его идеями и эстетическими формами, характерными для расцвета дворянской империи, и образуются новые литературные течения, в конечном счете связанные с процессом прогрессивного исторического развития и в той или иной степени предваряющие романтизм – то мощное художественное направление, которое сложилось и было теоретически обосновано в начале 20-х годов XIX века. Именно сравнивая лирику Батюшкова с классицизмом и романтизмом и, так сказать, «отсчитывая» ее от них, критики и исследователи закономерно старались определить, к какому направлению можно отнести этого крупного поэта.
П. А. Плетнев первый определил Батюшкова как представителя «новейшей классической школы».[42] Иную, гораздо более верную точку зрения на стиль Батюшкова развил Белинский. Он тоже иногда характеризовал Батюшкова как «классика»,[43] но не забывал отмечать в его творчестве и романтические элементы. Все же основная часть высказываний Белинского о Батюшкове связывает его с романтизмом. В ряде произведений Батюшкова Белинский видит воплощение «греческого романтизма». Разбирая одно из антологических стихотворений поэта, он пишет: «В этой пьеске схвачена вся сущность романтизма по греческому воззрению».[44] А в элегиях Батюшкова Белинский усматривает романтизм «нового времени» («И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности!» – говорит он о них[45]).
Современники Батюшкова, в том числе и Пушкин, относили его вместе с Жуковским к «новой школе», сделавшей значительный шаг вперед в развитии русской поэзии. Так, А. А. Бестужев-Марлинский писал: «С Жуковского и Батюшкова начинается новая школа нашей поэзии».[46] Современники не ошибались и не могли ошибиться в этом вопросе. Батюшков был прежде всего новатором, и его творчество должно рассматриваться как переходное предромантическое явление, подготовившее пушкинский романтизм 20-х годов.
Действительно, основные черты поэзии Батюшкова определяются новыми романтическими тенденциями. Уже к этой поэзии применимы слова Белинского: «В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца».[47] Батюшков выдвигает на первый план проблему изображения внутреннего мира человека, которая являлась самым слабым местом русского классицизма и была решена лишь романтиками. В этом отношении Батюшков сходится с Жуковским. Однако он решительно отличается от него своей жизнелюбивой, чуждой мистике философией. Именно предромантик Батюшков, а не романтик Жуковский, широко развивший мистико-идеалистические тенденции поэзии Карамзина, в наибольшей степени подготовил лицейскую лирику Пушкина, которая по существу и по своему положению в творчестве великого поэта была также предромантической, и романтизм его южных поэм, где тончайшее изображение внутренней жизни личности сочеталось с конкретностью бытовых описаний.
В поэзии Батюшкова есть черты, связывающие ее с классицизмом: четкость художественных форм, обилие мифологических образов, ориентация на античность. Но все это используется Батюшковым в иной художественной функции и служит у него той же задаче изображения внутреннего мира. В соответствии со своей эстетикой, обосновывающей необходимость верной и изящной обрисовки интимно-психологической жизни человека, Батюшков ценит в античном искусстве «отголосок глубоких познаний природы, страстей и человеческого сердца» (II, 103). Характерен его выбор античных авторов. В «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» он перечисляет имена близких ему по духу древних лириков, обращавшихся к любовной и анакреонтической тематике: Анакреона, Сафо, Катулла и других. Батюшков переводит Тибулла, которого Белинский как раз в связи с этими переводами назвал «латинским романтиком»,[48] – поэта, в основном изображавшего личную жизнь человека. Не менее характерно и то, что в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык», которую можно по справедливости считать своеобразным эстетическим манифестом русского предромантизма, Батюшков выдвигал на видное место именно «личностные» элементы русского классицизма (любовные и анакреонтические стихи Ломоносова, Сумарокова и Державина) интимно-психологическую лирику сентименталистов, а также романтическую поэзию Жуковского.[49]
[25] Письмо Н. И. Гнедича к Батюшкову от февраля 1810 г. (ПД).
[26] «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (Белинский, т. 10, стр. 288).
[27] В конце 1810-х годов отношение Батюшкова к Шишкову, по-видимому, несколько изменилось. В плане курса русской словесности, относящемся к 1817 г., Батюшков писал о Шишкове: «Он прав, он виноват» («Чужое – мое сокровище». – Соч., т. 2, стр. 338).
[28] Письмо Н. И. Гнедича к Батюшкову от 6 декабря 1809 г. (ПД).
[29] «Заметки на полях „Опытов в стихах и прозе“ К. Н. Батюшкова» (Пушкин, т. 12, стр. 276).
[30] «„Литературные деятели прежнего времени“ Е. Колбасина» (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. 2. М.-Л., 1935, стр. 539).
[31] «Сочинения Пушкина» (там же, т. 1. М.–Л., 1934, стр. 313).
[32] См. об этом в примечании к стихотворению «Сон воинов».
[33] «Разные замечания» (ПД).
[34] Имеется в виду повесть Карамзина «Наталья – боярская дочь».
[35] Особенно высоко ставил Батюшков патриотические басни Крылова, посвященные Отечественной войне 1812 года. В письме от 30 октября 1813 г. из Веймара он просил Н. И. Гнедича: «Скажи Крылову, что ему стыдно лениться: и в армии его басни все читают наизусть. Я часто их слышал на биваках с новым удовольствием» (Соч., т. III, стр. 242).
[36] «Заметки на полях „Опытов в стихах и прозе“» (Пушкин, т. 12, стр. 274).
[38] «Сочинения Александра Пушкина» (Белинский, т. 7, стр. 231).
[40] См. примечание к «Элегии из Тибулла».
[41] «Заметки на полях „Опытов в стихах и прозе“ К. Н. Батюшкова» (Пушкин, т. 12, стр. 277).
[42] См. отрывок из «Общей характеристики русских поэтов» П. А. Плетнева, напечатанный в «Учебной книге российской словесности» Н. Греча, ч. 4. СПб., 1822, стр. 579–586.
[43] «Сочинения Александра Пушкина» (Белинский, т. 7, стр. 224) и «Русская литература в 1844 году» (Белинский, т. 8, стр. 433).
[44] «Сочинения Александра Пушкина» (Белинский, т. 7, стр. 149).
[45] Там же, стр. 237.
[46] «Взгляд на старую и новую словесность в России» («Полярная звезда на 1823 год». СПб., 1823, стр. 21).
[47] «Сочинения Александра Пушкина» (Белинский, т. 7, стр. 145).
[48] «Сочинения Александра Пушкина» (Белинский, т. 7, стр. 228).
[49] Показательно, что романтические тенденции привлекали симпатии Батюшкова и в живописи. В очерке «Прогулка в Академию художеств» Батюшков, по существу, отвергает академический классицизм и очень хвалебно отзывается о знаменитом портретисте О. А. Кипренском, внесшем в свое творчество романтические мотивы.