Оптимизм, всегда присущий Островскому, мы в письмах этого времени видим, но ни одного слова о собственном творчестве пока нет. Более того, в письме своему брату Дмитрию 2 ноября 1926 г. Николай очень конкретно говорит об отсутствии каких-либо идей:
"А я креплюсь, не падаю духом, как сам знаешь, не волыню, а держусь сколько могу… Пиши о своих делах всех и прочем, а я бы написал о делах, да их нет, так что сядешь писать, да не знаешь о чём. День похож на день".
И в то же время в книге Раисы Порфирьевны Островской "Николай Островский", выпущенной "Молодой гвардией" в серии "Жизнь замечательных людей" именно этот период жизни будущего писателя, после его возвращения из санатория "Горячий Ключ" описывается следующим образом:
"Невесёлым было наше возвращение в Новороссийск.
Серные ванны жесточайшим образом обманули наш ожидания.
Врачи утешали, говорили, серные ванны должны сказаться позднее и улучшение должно наступить по меньшей мере через месяц. Советовали на другой год продолжить лечение в Мацесте.
Несмотря на своё тяжёлое состояние, Николай неизменно повторял:
– Ничего, всё это мелкие кочки на жизненной дороге, всё это временно. Пройдет!
Но по его сдвинутым бровям было видно, что всё это он говорит только для нас.
Чтобы заглушить физическую боль, он всё больше и больше погружался в книги. В ясную, хорошую погоду мы выносили его во двор. Здесь, в тени акаций, на
складной деревянной кровати он проводил дни. Чтоб скрыться от любопытных глаз, между двумя деревьями протягивали верёвку, на неё вешали простыню.
Сюда же по вечерам собиралась молодёжь. Тогда этот уголок оживал. Споры, шутки, смех, пение, игра на мандолине и гитаре не смолкали.
Осенью в свой распорядок дня Николай включил новую графу: «писание». «Писанию» теперь отводилась большая часть дня, примерно часа четыре. Что подразумевалось под «писанием», оставалось нам неизвестным. Каждое утро после завтрака Николай просил дать ему чернила, вынимал из-под подушки объёмистую тетрадь и начинал писать.
Что он писал, никто не знал, а когда я просила показать мне таинственную тетрадь, Николай шутил:
– Ну, какая ты любопытная, прямо, как женщина! Я веду дневник, как тот Квасман в больнице, о котором я рассказывал, помнишь? Хочешь, почитаю?
Николай раскрывал тетрадь и, неестественно быстро бегая зрачками по странице, читал: «…27 ноября. Здоровье Островского ничего себе, большой палец на левой ноге ещё шевелится, но в больницу Островский не хочет». «28 ноября. Аппетит у Островского хороший, съел три котлеты, хотел ещё одну, но жена не дала, говорит: тебе в твоём лежачем состоянии есть вообще вредно, а сама по своему ходячему положению слопала семь…»
Я хохотала, а Николай быстро прятал написанное.
Иногда он так увлекался писанием, что трудно было оторвать его к обеду. В таких случаях раздражался, требовал, чтобы к нему не приставали с «идиотскими обедами», и обещал, закончив через несколько дней работу, отобедать сразу за всё упущенное время.
Как-то утром Николай вручил мне объёмистый запечатанный пакет. Я даже не видела, когда и кто подавал ему клей и когда Николай запечатывал таинственную тетрадь.
– Вот отправь, Раюша, только сделай это сейчас же, – попросил он. Адрес тоже был написан его рукой. Крупно: «Город Одесса». Кому персонально, не помню.
Через две-три недели после отправки пакета Николай получил коллективное письмо от котовцев. Только из письма я узнала, что таинственная тетрадь содержала в себе повесть о Котовском и его героических походах. В письме – горячие отзывы о повести, советы, указания и добрые пожелания для дальнейшей работы.
Рукопись повести, как писали товарищи Николая, была отправлена обратно. Но время шло, а она всё не возвращалась. Николай мрачнел. Проходили недели. Нам стало ясно, что рукопись затерялась. Единственный экземпляр!
– Да, – сказал Николай. – Сколько труда и чувства вложено… И всё прахом.
В то время мне было жаль только Николая. Но теперь мне ясно, что нужно жалеть об утрате самой рукописи. О чём вместе со мной, вероятно, пожалеет теперь и всякий, кто любит книги Островского и кому близок Павка Корчагин".
Нужно ли говорить, что случись всё это на самом деле, то такие события, как написание романа или только глав, потеря рукописи и, что не менее важно, получение письма от котовцев, обязательно должны были остаться не только в памяти, но и в письмах прикованного к постели и почти ослепшего человека? Но этого не произошло. О потерянных главах книги упоминает ещё лишь один очевидец тех событий – старшая сестра Николая Екатерина Островская:
"… Островский работал… над повестью. Написав несколько глав, он послал их своим боевым товарищам в Одессу, где была расквартирована тогда дивизия Котовского, и вскоре получил письмо, одобрявшее его работу. Бандероль с рукописью была на обратном пути затеряна почтой. Черновика у Островского не осталось, труд нескольких месяцев погиб безвозвратно". (Цитируется по книге Николай Островский – человек и писатель – в воспоминаниях современников 1904-1936, М., "Дружба народов", 2002 г.).
Откуда же взят такой очень заметный эпизод жизни, о котором сам Островский нигде никогда не упоминал? И почему не сохранилось письмо котовцев, которое должно было стать семейной реликвией? Да всё очень просто. Этот факт отражён на страницах романа писателя. В девятой главе второй части мы читаем о том, как ослепший уже Павка Корчагин упорно работает, используя транспарант, над повестью о героической дивизии Котовского. И тут мы видим почти дословно то, что пишет в воспоминаниях сестра:
"Три главы задуманной книги были закончены. Павел послал их в Одессу старым котовцам для оценки и скоро получил от них письмо с положительными отзывами, но рукопись на обратном пути была потеряна почтой. Шестимесячный труд погиб. Горько пожалел он, что послал единственный экземпляр, не оставив себе копии. Он рассказал Леденёву о своей потере".
Кстати, Феденёв, выведенный в романе под фамилией Леденёв, об этом эпизоде не вспоминает. И было бы странно, если бы Островский на самом деле послал единственный экземпляр рукописи по почте, которой он уже давно не доверял, поскольку почти все его документы были к тому времени утеряны, в том числе и по причине почтовых пересылок. Другое дело роман. Там это можно было допустить, чтобы была причина написания другого романа, о чём мы ещё поговорим.
Но мог же Островский написать в романе то, что было на самом деле? Мог, конечно, но тогда он не говорил бы, наверное, в интервью газете "Ньюс кроникл" 30 октября 1936 г. о своей книге: