— Нет-нет, ни за что!
— Твое благословение осчастливило бы детей.
— Не выношу сцен.
— Что же, тогда я передам, что ты согласен.
— Только прошу, не говори ничего, кроме этого. По крайней мере сегодня. Что-то я не в меру расчувствовался.
— Ах, Чарли, ты же всегда так силен!
— Но ты обошла меня с фланга, Клара. Браво! Великолепный маневр. Должен тебя поздравить.
— Ну, — пробормотала жена, целуя министра, — что ни говори, а вот уже тридцать лет я прилежно учусь у очень тонкого дипломата.
Дружеская беседа у камина
Доктора обычно слишком заняты, чтобы вести учет отдельных ситуаций или драматичных событий. Поэтому самым компетентным хроникером их труда стал юрист. Долгие часы возле смертного одра или у постели роженицы — что значительно труднее — лишают человека чувства соразмерности точно так же, как регулярное употребление крепких напитков искажает ощущение вкуса. Постоянно напряженные нервы перестают реагировать на раздражители. Спросите хирурга о его самых ярких профессиональных впечатлениях, и он ответит, что не находит в своей работе ничего замечательного, или попросту углубится в теоретические рассуждения. Но застаньте его вечером у камина с зажженной трубкой во рту в компании коллег и подкиньте искусно сформулированный вопрос или тонкую аллюзию — и сразу получите порцию только что сорванных с древа жизни свежих, зеленых фактов.
Буквально полчаса назад закончился один из ежеквартальных обедов центрального отделения Британской медицинской ассоциации. Двадцать кофейных чашек, столько же пустых бокалов и плотная пелена неторопливо поднимающегося к золоченому потолку голубого дыма создавали впечатление успешного вечера. Однако участники встречи уже разбрелись по домам. Череда пальто с оттопыренными карманами и высоких цилиндров, покачивающихся над стетоскопами, уже покинула коридор отеля. Споря и покуривая, в гостиной возле камина остались сидеть три врача, в то время как четвертый член компании — не состоящий в профессиональном сообществе, да к тому же совсем молодой человек — еще не вышел из-за стола. Открыв тетрадь, он что-то яростно строчил вечным пером и время от времени, как только беседа начинала угасать, невинным голосом задавал наводящие вопросы, тут же вызывающие новую волну воспоминаний.
Все три доктора принадлежали тому благодатному периоду среднего возраста, который начинается в профессии рано и продолжается очень долго. Ни один из них еще не успел прославиться, и все же каждый заслужил устойчивую репутацию и авторитет в своей конкретной области медицины. Солидный джентльмен со степенными манерами и белым пятном от ожога купоросом на щеке — это Чарльз Мэнсон, руководитель психиатрической лечебницы в Уормли и автор блестящей монографии под названием «Латентные поражения нервов у холостяков». После не совсем удачной попытки одного религиозного сектанта перерезать доктору горло осколком стекла он постоянно носил высокие воротники. Второй из расположившихся у камина джентльменов — человек с красным лицом и веселыми карими глазами — врач общей практики, специалист с богатым опытом. С помощью трех ассистентов и пяти лошадей он зарабатывал по две с половиной тысячи фунтов в год, причем умудрялся делать это в беднейшем районе огромного города на визитах стоимостью в полкроны и консультациях стоимостью в шиллинг. Жизнерадостное лицо Теодора Фостера можно было встретить возле сотни постелей в день, а если в списке посещений оказывалось на треть больше записей, чем в книге оплаты, он всякий раз давал себе слово, что восполнит недостачу, когда за помощью обратится человек, идеально сочетающий в себе миллионный доход и хроническое заболевание. Третий из врачей — тот, что сидел справа, задрав ноги в блестящих туфлях на верхний край каминной решетки, — это молодой многообещающий хирург Харгрейв. В его лице не наблюдалось признаков радушной человечности Теодора Фостера. Взгляд был суров и критичен, прямые губы плотно сжаты и строги, однако в каждой черте чувствовалась непреклонная решительность — ведь пациенты, оказавшиеся у двери доктора Харгрейва, были настолько плохи, что требовали совсем не сочувствия, а хладнокровия. Сам доктор называл себя стоматологом, точнее, скромно добавлял определение «простой»: «простой стоматолог», но на самом деле он был еще слишком молод и слишком беден, чтобы ограничиться конкретной специализацией, а потому не существовало такой хирургической операции, для которой у Харгрейва не хватило бы мастерства и храбрости.
— До, после и во время, — пробормотал врач общей практики в ответ на какое-то замечание чужака. — Уверяю вас, Мэнсон, встречаются самые разнообразные формы кратковременного психоза.
— Причем чаще всего во время родов! — уточнил собеседник, сбивая с сигары серый пепел. — Но вы, Фостер, явно думали о каком-то конкретном случае.
— Да, на прошлой неделе мне довелось столкнуться с совершенно новой разновидностью безумия. Я принимал роды в семье по фамилии Силкоу. Поехал сам, потому что ассистента они не захотели принять. Возле кровати роженицы, с дальней стороны, сидел муж-полицейский. «Так не пойдет», — сказал я.
«Ах, доктор, пусть останется», — попросила пациентка.
«Присутствие постороннего не предусмотрено правилами, он должен уйти», — повторил я настойчиво.
«Только так или никак», — возразила женщина.
«За всю ночь я не скажу ни слова и не шевельну пальцем», — пообещал полицейский. В конце концов я разрешил ему остаться, и он действительно просидел восемь часов кряду. Жена держалась очень хорошо, но муж время от времени стонал. Я заметил, что он постоянно держал под простыней правую руку, которую женщина, несомненно, сжимала левой. Когда все благополучно закончилось, я взглянул на мужчину и увидел, что лицо его стало серым, как вот этот пепел, а через секунду голова упала на край подушки. Конечно, я решил, что от переизбытка эмоций бедняга потерял сознание, и сказал себе, что глупо было с моей стороны разрешить ему остаться. Но вдруг заметил, что простыня над его рукой насквозь в крови. Сдернул покрывало и увидел, что запястье у парня разрезано почти до кости. Выяснилось, что левая рука жены закована в одно кольцо наручников, а правая рука мужа — во второе. В схватках женщина изо всех сил тужилась, дергалась и корчилась, и всякий раз железо все глубже врезалось в кость.
«Да, доктор, — заявила жена. — Мне захотелось, чтобы он помучился вместе со мной. Почему только я должна страдать?»
— Акушерство не кажется вам слишком утомительной специальностью? — осведомился Фостер после долгого молчания.
— Мой дорогой, именно страх перед родами и заставил меня пойти в психиатры.
— Да, а еще психиатрию выбирают врачи, которым сложно общаться с пациентами. Сам я во время учебы отличался крайней застенчивостью, так что знаю, о чем говорю.
— Что говорить, для врача общей практики в начале карьеры застенчивость нередко становится серьезным препятствием, — заметил психиатр.
— Совершенно верно. Часто люди думают, что специалисты не знают сомнений, однако говорю вам, что порой дело доходит едва ли не до трагедии. Представьте молодого, неопытного, бедного доктора, который только что открыл практику в чужом городе и повесил возле двери табличку со своим именем. Возможно, всю недолгую жизнь он стеснялся побеседовать с женщиной даже о теннисе и церковной службе. А когда мужчина застенчив, то застенчив по-настоящему, хуже любой девушки. И вот к нему приходит встревоженная матушка и просит совета по самым интимным семейным вопросам. «Больше никогда не пойду к этому доктору! — заявляет она после визита. — Такой сухой и бесчувственный!» Сухой и бесчувственный, подумать только! Да бедный парень просто окаменел от смущения. Я встречал таких застенчивых врачей общей практики, для которых даже спросить дорогу на улице было проблемой. Только представьте, что они чувствуют в начале карьеры! А ведь их учат, что ничто так не передается, как смущение. Поэтому если доктор не сможет сохранить внешнее спокойствие и уверенность, то и пациент тоже сгорит от неловкости. В результате беднягам приходится усилием воли придавать лицу каменное выражение и приобретать соответствующую репутацию. Полагаю, однако, вас, Мэнсон, ничто на свете не способно потрясти.
— Видите ли, когда приходится годами находиться среди склонных к самоубийству сумасшедших пациентов, нервы или закаляются, или изнашиваются. К счастью, я пока в порядке.
— А я однажды серьезно испугался, — вступил в разговор хирург. — Дело было во время работы в благотворительной амбулатории. Меня вызвали к очень бедным людям. Из их слов я понял, что серьезно болен ребенок. Войдя в комнату, увидел в углу маленькую колыбель. Отдернул занавеску и, подняв лампу, взглянул на младенца. Уверяю вас, лишь Провидение не позволило мне выронить лампу и устроить пожар. Голова на подушке повернулась, и я увидел лицо, искаженное такой злобой и порочностью, какие являются лишь в ночных кошмарах. На щеках пылал румянец, а глаза горели ненавистью ко мне и ко всему миру. Никогда не забуду, как вздрогнул, увидев вместо милого детского личика это страшное зрелище. Отозвал мать в соседнюю комнату и спросил, что это за существо. «Девушка шестнадцати лет — ответила бедная женщина и, воздев руки, воскликнула: — Поскорее бы Господь ее прибрал!» Несмотря на то что несчастное создание всю жизнь пролежало в этой колыбели, у него выросли длинные, тонкие конечности, которые приходилось поджимать под себя. Я потерял эту пациентку из виду и не знаю, что с ней стало, но никогда не забуду страшного взгляда.
— Да, действительно жутко, — отозвался доктор Фостер. — И все же один из моих случаев ни в чем не уступит этому. Вскоре после начала практики ко мне пришла маленькая горбатая женщина и попросила помочь ее сестре в родах. Придя в очень бедный дом, я обнаружил в гостиной еще двух маленьких горбатых женщин — точно таких же, как первая. Ни одна из них не произнесла ни слова, но моя знакомая взяла лампу и пошла наверх. Сестры последовали за ней, а я замкнул процессию. Даже сейчас вижу причудливые тени на стенах так же ясно, как вот эту пепельницу. В спальне в ожидании помощи акушера лежала четвертая сестра — девушка необыкновенной красоты. Обручального кольца на руке заметно не было. Три горбуньи сели у стены, словно три статуи, и за всю ночь ни одна из них не проронила ни слова. Я не выдумываю, Харгрейв. Все это чистая правда. Рано утром разразилась страшная гроза — одна из сильнейших, какие мне приходилось видеть в жизни. Маленькая мансарда то и дело озарялась голубым светом молнии, а гром гремел так, словно по крыше катали огромные камни. Лампа светила слабо, зато при каждой вспышке молнии я видел у стены три искореженные фигуры, а крики пациентки тонули в раскатах грома. Видит Бог, от страха я едва не выскочил из комнаты. К счастью, все закончилось благополучно, но я так и не узнал истинную историю красавицы и трех ее горбатых сестер.
— Хуже всего в медицинских историях то, что они так и остаются загадочными, — вздохнул летописец.
— Мой мальчик, когда человек завален работой, ему некогда думать об удовлетворении собственного любопытства. Пациенты и болезни мелькают перед глазами и тут же сменяются следующими, а вспоминаешь о них только в такие спокойные минуты, как эта. Но мне всегда казалось, Мэнсон, что в вашей специализации встречается не меньше разных ужасов.