Конечно, можно. Роботы, объяснила она, должны приносить пользу, иначе это не настоящие роботы.
Мы были в Копилько, сидели на диване в гостиной. У нее на коленях лежала открытая тетрадь на спирали с простой красной картонной обложкой. «Роботинки» были ее собственным изобретением, застрявшем на стадии идеи. Аура была слегка помешана на роботах. Она объяснила, что каждый ботинок будет оборудован специальным датчиком, запрограммированным реагировать на голос хозяина, когда ботинок позовут, он будет идти на знакомый голос в квартире или в доме, не превышающем определенного размера. На случай, когда кричать неудобно, например, если тебе нужно выбраться из темной квартиры, никого не разбудив, а уходить босиком не хочется, будет пульт дистанционного управления. Робот будет встроен в ботинок; с инженерной точки зрения довольно сложно заставить ботинки ходить, но только представь себе, говорила она мне, как разгуливает по улице пятистопный ямб.
Это сногсшибательное изобретение, ответил я. Она закивала, как довольный собой цирковой пони, сказала спасибо и перелистнула несколько страниц, пока не наткнулась на эскиз придуманного ею платья. Платье выглядело странно, оно было нарисовано желтым и синим карандашами, а вокруг юбки крутились какие-то красные обручи. И ты бы это носила? — спросил я, и она подтвердила, что носила бы. Ей нравилось придумывать платья, я обнаружил эскизы одежды во всех ее тетрадях времен Коламбии. Это было наше «первое свидание». В конце августа, через девять месяцев после нашего знакомства в Нью-Йорке — я не видел и не слышал о ней с тех самых пор, — она заглянула в «Эль Митоте», излюбленное место кокаинщиков, грязный богемный ресторанчик на окраине Кондесы[25]. Я выпивал со своими друзьями Монтиелем и Лидой у стойки, как вдруг передо мной возникла она. И снова здравствуй, смерть моя. Я смотрел на нее будто сквозь густую пелену табачного дыма, моего робкого изумления и опьянения.
Она спросила, почему я так и не ответил на письмо. Я сказал, что не получал от нее никаких писем. Она настаивала, что отправила мне по электронной почте благодарность за присланную ей книгу и заодно сообщала, что снова едет в Нью-Йорк. Не думаю же я, что она способна не поблагодарить человека, приславшего ей свою книгу? Что ж, понятия не имею, что случилось с тем письмом, сказал я, затерялось, наверное.
В ту ночь в «Эль Митоте» по виду Ауры невозможно было догадаться, что она аспирантка. Ее волосы уже не казались такими шикарными, они спутались и лезли в глаза. Она пришла с небольшой компанией друзей, сидевшей в другом конце бара. Через три дня Аура собиралась в Нью-Йорк, чтобы, как она сообщила мне, писать диссертацию в Коламбии. Эти новости беззвучно взорвались во мне снопом искр. Я сам летел в Нью-Йорк через пару недель. Значит, до твоего отъезда у нас не будет возможности встретиться? — спросил я. А почему нет? — сказала она. Время есть. И мы договорились о свидании следующим же вечером в «Сан Ангел Инн», ресторане и баре, расположенном в здании старой гасиенды, где можно было сидеть в патио на массивных кожаных диванах, потягивая Маргариту или мартини, которые подавались в серебряных кувшинчиках, утопленных в маленькие ведерки для льда. Я убежден, что был не первым парнем, пытавшимся произвести на нее впечатление, пригласив в это место, но она хотя бы не будет думать, что я зависаю исключительно в тошниловках вроде «Эль Митоте».
Сидя в Копилько на бежевом диванчике из искусственной кожи, она перевернула еще пару страниц тетради и наткнулась на запись, сделанную бирюзовой шариковой ручкой, недавно законченный короткий рассказ. Хочешь послушать? — спросила она. Он действительно коротенький, всего четыре страницы. Я согласился, и она прочла его мне. Это была история о молодом человеке в аэропорту, который никак не мог вспомнить, улетает он или только что прилетел. Рассказ был написан в духе бесцветных объявлений в аэропорту, с милым, сдержанным юмором. Я слушал не слишком внимательно, поскольку голова моя в тот момент была занята другим. За ужином я попытался закинуть удочку насчет второго свидания в Нью-Йорке. Но Аура озадачила меня, пригласив к себе домой. Хотела ли она всего лишь прочитать мне рассказ? Сидя рядом с ней, глядя на ее прекрасные губы, произносящие слово за словом, я гадал, позволят ли мне поцеловать их через несколько минут, или часов, или вообще когда-нибудь.
Родители Ауры переехали из Копилько в новую квартиру год назад. В гостиной остался только диван, на котором мы расположились, и круглый белый обеденный стол, серый металлик с белым, за которым прошли тысячи семейных обедов. Большая часть книг и вещей Ауры была упакована в картонные коробки. Здесь же стоял и чемодан. Магниты с буквами на двери холодильника, наклейка на бампер «Сохраним самобытность Остина»; в холодильнике обнаружилась литровая бутылка пива «Индио», полупустая, но заткнутая пробкой, и блестящая цилиндрическая банка с апельсиновым соком «Юмекс», из которой я буду пить следующим утром, пальцем почистив зубы пастой Ауры. Бутылки из-под пива свалены в углу, коробки из-под пиццы засунуты за мусорное ведро. Аура жила здесь в одиночестве последние шесть месяцев или около того. Ее друзья, все еще жившие вместе с родителями, заваливались к ней на выходные и оккупировали диван и пол. В Национальном университете она вела вводные семинары по английской поэзии и латиноамериканской литературе, параллельно работала над диссертацией по Борхесу и англоязычным писателям, готовилась и сдавала экзамены; месяцы напряжения и нервотрепки, а также ночи безумств и возлияний, немыслимых для Провиденса и даже самого Остина. Нет ни одного другого города, даже с еще более длинными ночами, такого же вздорного и бессмысленного, как Мехико. В последние годы она была убеждена, что каждый раз, когда ее жизнь вновь катилась под откос, виной тому была всепоглощающая бесконечная ночь Мехико, в которой она могла раствориться и пропасть навсегда.
Долгие месяцы казалось, что до ее отъезда в Коламбию еще очень далеко. Но в один прекрасный день, загрузив кучу грязных вещей в стиральную машинку, она подумала, что в следующий раз наденет эти носки уже в Нью-Йорке. И будет скучать по Мехико. Полная признательности и воодушевления, она продолжала щебетать о вечеринке, устроенной для нее матерью две недели назад в честь успешного окончания магистратуры: в пентхаусе ее тетушки Кали, с патио прямо на крыше: живая музыка, танцы, новое красное коктейльное платье — четыре года спустя оно все еще было ее любимым нарядом для свадеб и тому подобных мероприятий. У нее в кошельке оказались фотографии с этой вечеринки, она показывала мне их в «Сан Ангел Инн».
Когда Аура дочитала рассказ о человеке в аэропорту, я сказал ей, что мне очень понравилось, она поблагодарила и спросила, что именно. Пока я говорил, она сидела очень тихо, словно детектор лжи, измеряя давление и пульс. Затем она сказала, что на самом деле я думаю не так, как говорю, и вообще говорю все это только потому, что она мне нравится. Я засмеялся и сказал, что она действительно мне нравится, но и рассказ тоже понравился, честно, и я пересказал ей ту часть, где главный герой поднимает с пола рекламную листовку и узнает, что по случаю открытия новых рейсов — на Гавайи — «Мексиканские авиалинии» предлагают всем бесплатные напитки у выхода на посадку № 37, он идет туда за напитком, участвует в лотерее, чтобы выиграть билет на Гавайи, и проигрывает. Она захохотала, повалившись набок и крепко зажмурив глаза, казалось, кто-то другой написал этот рассказ, а она слышала его впервые и находила уморительным. Это был первый из многих наших разговоров о ее творчестве, который прошел примерно так же, как и все последующие: для начала меня обвинили в том, что мои похвалы — это всего лишь попытка завоевать ее любовь, выторговать немного секса или просто сохранить мир под крышей нашего дома. В эту ночь мы начали с поцелуев на диване и закончили в ее постели, целуясь и обнимаясь. Я был настолько потрясен ее сладко пахнущим гибким молодым телом и тем, какой неожиданной поворот совершила моя судьба, что испугался, как бы у меня не снесло крышу, словно у щенка в поле тюльпанов, и упорно старался держать себя в руках, заниматься с ней любовью как взрослый мужчина, а не как перевозбужденный подросток. Но тут она спросила, не буду ли я против, если она останется в джинсах. И до меня дошло, что трахаться мы не будем. Я сказал, что все в порядке и нам некуда спешить. Я говорил ласково, хотя, должно быть, в моем голосе читалось разочарование и некоторая напряженность. Горестно, но в то же время дерзко, словно не до конца примирившись с нежелательной, хотя и кажущейся неизбежной перспективой, она спросила: мне отсосать у тебя или что-то типа того? Я засмеялся и сказал: конечно, ты не обязана у меня отсасывать, — и удивился про себя: что же такое мы творим с нашими девочками? Я сказал, что очень хотел бы заняться с ней любовью, но только если она к этому готова. Очень хорошо, ответила она. Мой нос был погружен в ее волосы, и я сказал: м-м-м, ты так чудесно пахнешь, не только твои волосы, вся твоя голова вкусно пахнет, твоя голова пахнет как пирог. Она захихикала и ответила, что это неправда. Правда, настаивал я, ты пахнешь как «Три молока»[26], мой любимый пирог. Я снова уткнулся носом в ее волосы, сделал глубокий вдох, поцеловал ее и даже притворился, будто пытаюсь откусить большой кусок от ее головы, и снова сказал: твоя голова пахнет как пирог. Немного позже мы уснули в объятиях друг друга, и ее джинсы все еще были на ней. На потолке висели сотни светящихся в темноте звезд, они с Лолой приклеили их туда в строгом соответствии с прилагавшейся к ним картой звездного неба.
Утром, пока я был в ванной, она выползла из постели и достала бумажник из кармана моих валявшихся на полу штанов. Когда я вернулся в спальню, она держала в руках мои водительские права. Она взглянула на меня и воскликнула: сорок семь!
Угу, сказал я растерянно.
Мне казалось, ты минимум лет на десять моложе, не унималась она. Я думала тебе тридцать шесть.
Наверное, я должен сказать «спасибо», ответил я, а вот и нет. Да, мне сорок семь.
Она никогда не спрашивала о моем возрасте. И все равно я был удивлен, что она не знала. В тот день, в воскресенье, Аура должна была идти на свадьбу. Она сказала, что вернется рано, что у нее еще куча дел до завтрашнего отлета в Нью-Йорк. Она останется у матери. Я позвонил ей вечером, трубку взяла Хуанита. Это был наш первый в жизни разговор, но она уже знала мое имя. Она называла меня Фрэнком. Привет, Фрэ-э-энк, — мексиканский выговор, как и у Ауры, напоминал веселый гусиный гогот. В тот вечер Хуанита говорила со мной по телефону так дружелюбно, что я решил, будто Аура рассказала ей обо мне, и, должно быть, что-то хорошее. Аура еще не вернулась со свадьбы, но она взяла с собой материнский мобильник, поскольку свой то ли потеряла, то ли куда-то задевала. Хуанита дала мне номер, но, позвонив, я услышал автоответчик. Аура перезвонила чуть позже тем же вечером. Ее голос прорывался сквозь грохочущую музыку и чьи-то голоса. Она сказала, что хорошо провела со мной время, и извинилась, что заставила выслушать ее рассказ про аэропорт, а я сказал, что рассказ мне понравился, как и ботинки по вызову. Я сказал, что позвоню ей, как только вернусь в Нью-Йорк через десять дней. Повесив трубку, я подумал: за эти десять дней ее жизнь полностью переменится.
Последние шесть лет я снимал недорогую квартирку в Мехико, которую, в свою очередь, передавал в субаренду, возвращаясь в Бруклин. Еще в восьмидесятые, когда я работал внештатным корреспондентом в Центральной Америке, мои зарплатные чеки иногда пересылались из Нью-Йорка в банк в Мехико, и мне приходилось ехать туда, чтобы их обналичить. Первый раз это случилось в 1984-м, Ауре исполнилось семь; тогда гигантский город потряс меня: по сравнению с Манагуа, Тегусигальпой или Гватемалой, он был лучезарным и бездонным, полным сюрпризов и возможностей. Я не провел в столице и двадцати четырех часов, как встретил в Музее Руфино Тамайо панковского вида девушку в обтягивающих штанах и неоново-розовых кедах, девятнадцатилетнюю студентку-искусствоведа, с тонким лицом принцессы майя. Мы целовались на ступенях музея. Я больше никогда ее не видел: на следующий день она уехала на Юкатан, откуда была родом, на Рождество. Я остановился в дешевом отеле в центре города, и там у меня в качестве залога забрали паспорт до тех пор, пока банки не откроются после продолжительных каникул и я не смогу получить наличные, чтобы расплатиться за постой. Однажды вечером в местном кофе-шопе мне предложили себя две шлюхи — старше меня, им было глубоко за тридцать, — мы поднялись в мою тесную комнатушку; две красивые, зрелые женщины, как выяснилось, были одеты в белье как из рекламы в журнале «Лайф» времен моего детства, одна — с узкой полоской темных лобковых волос, подобных языку пламени, облизывающему ее мягкий широкий живот до пупка, вторая — светловолосая и мускулистая, с маленькими грудками. То был единственный раз в моей жизни, когда я делал это с двумя женщинами одновременно на односпальной кровати с хлипким пружинным матрасом, они аплодировали каждому своему и моему оргазму, и, поскольку у меня не было наличных, когда все закончилось, я расплатился своим переносным коротковолновым радиоприемником. Черноволосая сказала, что мы можем все повторить завтра, если у меня найдется что-нибудь еще, что я готов променять на секс, и тут у меня появилась смутная догадка, что передо мной парочка бисексуальных домохозяек, занимающаяся этим в основном ради развлечения. В следующий раз я оказался здесь примерно через год, спустя шесть месяцев после землетрясения. Отель был разрушен, но часть его старой задней кирпичной стены все еще стояла, с противоположного тротуара можно было разглядеть, как этажи сложились многослойным бетонным бутербродом с осыпавшимися неровными краями. Весь город лежал в таких руинах, некоторые районы пострадали сильнее других; в отличие от центра, юг города, где жила Аура, не был построен на мягкой почве дна древнего озера, поэтому разрушения там были не столь значительны. (Только что мне хотелось закричать: «Аура, что ты тогда запомнила об ударе стихии?» Она пару раз говорила мне об этом, но я не могу точно воспроизвести ее слова, воспоминание утрачено.) Я следил за землетрясением по новостям и был знаком со многими журналистами из Центральной Америки, отправившимися его освещать и вернувшимися совершенно ошеломленными. Без явной политической окраски, по крайней мере без отсылок к геополитике и войне, описываемое ими выглядело еще чудовищнее. У меня есть друг, который проработал на войне больше, чем любой другой журналист нашего возраста: Афганистан, Африка, Ближний Восток, а также Центральная Америка. Саки рассказал мне, как, прибыв в Мехико спустя двое суток после землетрясения, он вышел вечером из отеля на авениде Реформа, воздух был плотным от смога, цементной пыли и едкого дыма; как, переходя дорогу, он увидел на мостовой в одном из перекрытых для движения транспорта переулков тело мертвого ребенка, маленькую девочку, словно вывалявшуюся в муке, в толстовке, джинсах и кедах; над ней стояли два мексиканца, мой друг сказал, что они посмотрели на него с таким отчаянием и одновременно угрозой, будто наставили ружье, предупреждая не подходить ближе, что он даже не рискнул оглянуться, пока не перешел на другую сторону, а когда все-таки обернулся, то увидел, что мужчины словно в ожидании автобуса все еще стоят над маленьким тельцем, и в тот момент он понял, что никогда в жизни не видел ничего более душераздирающего. Еще — рыдающие матери, стоящие у школ, которые рухнули от подземного толчка в самый разгар учебного дня. Шестнадцать разрушенных школ, тысячи мертвых детей, здания, которые должны были устоять при любом землетрясении, но не устояли; прямое следствие преступных сделок правящей партии и строительных компаний — тут-то уже просматривалась политическая подоплека, хотя кому от этого было легче. Еще волонтеры со всех концов света, помогающие сотням тысяч мексиканцев в поисках выживших в руинах, и изможденные крики радости, если удавалось найти кого-то живым. Но больше всего Саки потрясло то, как быстро и упрямо город возрождался к жизни, улицы наполнялись машинами, в то время как группы спасателей еще разгребали завалы, толпы матерей продолжали ждать и плакать, а запах смерти с каждым днем все явственнее разливался в воздухе.
Я возвращался в Мехико как минимум раз в год. Я сильно привязался к этому городу, меня покорила его средневековая таинственность, поскольку после землетрясения столица действительно стала чем-то напоминать средневековый город, мистериями и карнавалами отмечающий окончание смертоносной эпидемии чумы. В 1993-м мы с моей тогдашней девушкой прожили там целый год, в районе Койоакан, где, должно быть, не раз сталкивались с пятнадцатилетней Аурой, зависавшей на рыночной площади в компании других неопрятных подростков и хиппи, — она приходила туда почти каждые выходные, — или одновременно с ней оказывались в книжных «Парназо» и «Ганди», или проходили мимо нее, грохотавшей на своем велосипеде по брусчатке улицы Франсиско Соса. В 1995 году та девушка бросила меня и осталась в нашей бруклинской квартире, а я переехал в Мехико; я почувствовал себя освобожденным от неудавшихся отношений, и на волне душевного подъема меня обуяла романтическая фантазия (ведь я определенно принадлежал к типу романтических дурней) жениться на той девушке, которую десяток лет назад я целовал на ступенях Музея Тамайо, мне даже казалось, что я помню ее имя — Селена Яньес, но судьба не всегда благоволит дуракам: я так никогда и не нашел ни ее, ни того, кто был бы с ней знаком.
Следующие несколько лет я проводил больше времени в Мехико, чем в Нью-Йорке, пока, наконец, не получил работу на полставки в Уодли-колледже. План был таков: жить в Бруклине, пока я был занят в колледже, а остаток года проводить в Мехико. Я жил в Кондесе на авениде Амстердам; моя квартира представляла собой ходящий ходуном пятикомнатный, почти лишенный мебели лабиринт в столетнем, до безобразия запущенном владельцем доме. (Теперь этот человек в тюрьме, пару лет назад его арестовали за отмывание денег для банды похитителей людей.) На кухне постоянно происходила утечка газа, проводка была древней и грозила вот-вот сгореть, вечно скользкие от влаги деревянные полы в облупившемся грязном душе потемнели, высокие рамы французских окон были изъедены термитами, а несколько секций стекол отсутствовали, пропуская внутрь дождь, а временами и залетных птиц. Из мебели у меня была дешевая кровать из «Дормимундо», два стола, пара стульев и доставшийся мне вместе с квартирой комод с выдвижными ящиками. За окнами росли деревья, и долгими дождливыми летними вечерами я думал, что никогда не встречал более умиротворенного места, чтобы писать. Когда я только переехал сюда, Кондеса был тихим обиталищем среднего класса, с многоэтажными зданиями в стиле ар-деко и редкими старинными особняками: тенистые улочки, парки, круглые площади с фонтанами, несколько еврейских булочных и затхлых восточноевропейских кафе, сохранившихся с тех времен, когда район заселяли еврейские иммигранты и беженцы, впоследствии разбогатевшие и перебравшиеся в Поланко и пригороды. Однако уже тогда Кондеса был на пороге стремительного превращения в самый модный район столицы, а быть может, и всей Латинской Америки. Считается, что своим преображением Кондеса обязан возвращению мексиканских потомков тех самых евреев — предприимчивой, не брезгающей коксом артистической богемы.
Первые месяцы в Мехико, пока я искал Селену Яньес, состояли из непрерывной череды романов и интрижек: мне казалось, это то, что мне нужно, поскольку со времен учебы в колледже я всегда был с кем-то, меняя подружек одну за другой, иногда даже крутя несколько романов одновременно. Д., вместе с которой я после колледжа переехал в Нью-Йорк; Гус — мы были женаты и развелись еще до того, как мне стукнуло двадцать шесть, — теперь она стала, наверное, моим самым близким другом; X.; затем М.; и наконец С. Но тогда я еще не знал, что ждало меня впереди: это был бесконечный ночной кошмар — самые безумные, бурные, терзающие отношения в моей жизни. Она была противоречивой и склонной к саморазрушению, талантливая актриса, которой, очевидно, было не суждено когда-либо полностью раскрыть свой потенциал, на тринадцать лет моложе меня, в яростном порыве порвавшая со своей семьей, принадлежавшей к высшему обществу, единственная из четырех сестер, уехавшая из дома до свадьбы. Для Мехико женщина определенного происхождения и воспитания, ведущая самостоятельную жизнь, снимающая такую же тесную квартирку, как и ее единомышленницы в Нью-Йорке или Париже, все еще была диковинкой. Она не знала, что делать с собой. Полная противоречий и обид, она была помешана на подчинении других себе: в первый раз, когда я остался у нее ночевать, она выставила меня утром из квартиры только за то, что я повесил полотенце не на тот крючок. Она любила называть себя niña perversa, испорченной девицей, — божественная, знойная, ее огромные темные глаза смотрели сердито и непроницаемо, но за этим взглядом таилась нежность и застенчивость. Думаю, я никогда не встречал никого, кто бы так нуждался в любви и с таким презрением отвергал ее; казалось бы, этот тип женщин всем давно знаком, однако я таких прежде не видел. Должен ли я был предугадать, что будет дальше, после нашего первого раза у меня в квартире, когда она заявила, что мы будем трахаться неделю и больше никогда? Всю неделю каждый день она исправно звонила в мою дверь, и в глазок я наблюдал, как она нервно теребит пальцем прядь волос, а когда неделя прошла, она исчезла. Я чуть не сошел с ума, слоняясь у ее дома, рыдая в телефонную трубку, сворачивая, словно китайские записки с предсказаниями, и засовывая за именную табличку на ее двери короткие любовные оды. Примерно через месяц она сдалась, и мы начали заново. Я здорово опозорился и облажался с З., что правда, то правда. Все мои друзья пытались убедить меня разорвать эти кошмарные отношения. Потраченные на них годы являются печальным подтверждением того, что мне недоставало чего-то важного, делающего мужчину зрелым и полноценным, только я так и не понял, чего именно. Когда же все закончилось, я вынужден был примириться с тем, что, даже если позволю кому-то узнать себя вдоль и поперек, буду любить человека изо всех душевных сил, этого все равно не хватит для того, чтобы меня полюбили в ответ. Постепенно я впал в глубокое уныние. Я ходил на свидания, часто получал отказы (но ни разу сильно не переживал по этому поводу), пару раз сам давал от ворот поворот. Не было нужды обманывать себя, я был уже немолод. Годы шли друг за другом, складываясь в пять долгих лет без любви, все мои романы длились не дольше пары недель или дней, а между ними пролегали годы полного одиночества. Я работал над книгой, как мечтательный ремесленник, апатично, совершенно не стремясь поскорее ее закончить; я почти не занимался журналистикой; ходил в спортзал; по вечерам обретался в местах вроде «Эль Митоте» или стрип-клубе «Эль Клосет»; докатился до того, что каждый вечер пьянствовал в «Эль Буллпен», «Эль Хакалито» и других заведениях, названий которых уже не помню. Когда я оглядываюсь назад, те времена видятся мне затянувшейся генеральной репетицией: настоящее горе, уныние, одиночество, саморазрушение были еще далеко впереди, а теперь, наверное, уже не уйдут никогда. В те годы медленно умирал мой отец. Умирал он долго, в течение пяти лет то попадая, то выписываясь из больницы, в панике и отчаянии сражаясь за свою жизнь, безумно боясь смерти, невыносимо страдая; он вызывал меня в Бостон отовсюду, где бы я ни находился: из Мехико, Барселоны, однажды даже из Гаваны, где я проводил некоторые исследования, — будучи уверен, что вот-вот умрет, но всякий раз выкарабкивался.
Спустя несколько дней после первой ночи с Аурой в Копилько, до моего возвращения в Нью-Йорк, ко мне, чтобы забрать ключи и занести чек, заглянула аргентинка, которой я планировал на время сдать квартиру. Художник-график, слегка за тридцать, только что разошлась со своим мужем-мексиканцем, с грустными карими глазами, подбородком с ямочкой, тонкими прямыми пепельными волосами, в узких джинсах и фланелевой рубашке, открывавшей соблазнительную развилку грудей; разобравшись с квартирой, мы отправились выпить, а затем она подвезла меня до дома. Было поздно, улица была темной и пустой, и вышло так, что мы занялись сексом прямо в машине; выскользнув из узких джинсов, она уселась на меня верхом на пассажирском сиденье; из-за ее плеча мне было видно, как на удивление быстро запотевает лобовое стекло, а свет фонаря, проникавший сквозь листву, делал его похожим на прозрачный розоватый лед. Когда в последний раз я трахался в машине? Наверное, в колледже. Это был мой первый секс за несколько месяцев. Почему этот неожиданный поворот случился именно тогда? Значило ли это, что я возвращался к жизни? Больше мы не встречались.
Вернувшись в Нью-Йорк, я не помчался прямиком к Ауре. Не назвал бы это стратегией, но я чувствовал, что у меня есть шанс, только если я не буду назойливым. Я был уверен, что ее быстро увлечет студенческая жизнь в Коламбии: занятия, новые друзья, блестящие молодые люди со всего света — лихие робототехники! Почему бы ей не забыть про меня? Я готовил себя к разочарованию и поклялся, что не буду ее в этом винить. Не прошло и трех дней, как мне позвонила мать и сообщила, что отец снова в больнице. Я поехал в Уодли, провел первые семинары в семестре, а затем по жаре уходящего лета направился в Бостон, чтобы повидаться с отцом. К тому моменту я успел написать Ауре несколько приветственных электронных писем и получил ответ с ее нового университетского адреса и номер телефона. Когда я позвонил первый раз, трясущийся и возбужденный настолько, что у меня в животе словно извивалась стая угрей, к телефону подошла кореянка, специалист-ботаник, ее соседка по комнате. У нее был молодой жизнерадостный голос, доносившийся из трубки будто дуновение свежего весеннего ветра. Она сообщила, что Аура в душе. Она была в душе, эта фраза вызвала у меня бурю эмоций: было только шесть или семь часов вечера буднего дня, не самое обычное время для принятия душа, только если не собираться куда-нибудь, например на свидание, по крайней мере я думал, что у молодых это все еще называется «свиданием». Даже теперь мне больно представлять себе этот ее ритуал, исполненный для кого-то другого: выйти из душа с тюрбаном из полотенца на голове, второе полотенце запахнуто на груди, выбрать платье, уложить волосы, надеть платье, изучить себя в зеркале, нанести макияж, снять первое платье и надеть другое, менее красивое и сексуальное, зато скрывающее круглую татуировку «инь-янь», занявшую место над ее левой грудью, когда Ауре было пятнадцать, виртуозном движением дзен-каллиграфа подправить форму губ и в состоянии сдерживаемого перед выходом в свет возбуждения, все еще босой или уже в чулках, покрутиться по квартире. Я назвал свое имя и попросил передать Ауре, что перезвоню, и перезвонил через несколько дней. Мы немного поболтали о ее предметах и преподавателях — декане, бледном перуанце, который принял ее в университет, а затем согласился на работу в Мичигане и смылся, вот так-то! — но она казалась счастливой, сказала, что устраивала вечеринку для сокурсников, что смогла найти все необходимые для приготовления мексиканской еды ингредиенты в Испанском Гарлеме, даже бутылки с мексиканским сиропом и большой кусок льда, а еще приспособления для его колки, чтобы приготовить десерт «распадос». Ей нравилось устраивать вечеринки. Я пригласил ее поужинать со мной в один из ближайших вечеров. В ответ она предложила пообедать. Я сказал, что никогда ни с кем не обедаю, поскольку это не укладывается в мое рабочее расписание. Почему я так сказал? Потому что решил, что ее предложение пообедать призвано дать мне понять, что нам стоит остаться друзьями. В те дни малейшего намека было достаточно, чтобы я пал духом. Прежде чем повесить трубку, она повторила, что днем свободна в любое время. Если бы я тогда поддался и согласился приехать в Коламбию на обед или на послеобеденную чашку кофе в Венгерской кондитерской, как бы это решение отразилось на нашей судьбе? Но наше противостояние было прервано резким ухудшением самочувствия моего отца. Его перевели из больницы в Бостоне в мрачный хоспис в Дедхэме, недалеко от Шоссе-128. Было очевидно, что попадание в хоспис предвещало близкий конец, но отец столько раз ускользал от смерти, что я был уверен: он выживет и сейчас, хотя никто в действительности этого не хотел, в особенности моя мать.
Брак моих родителей был несчастливым. Я никогда не видел, чтобы они целовались, ни разу. Он был на восемнадцать лет старше ее. Они расстались, когда я был в последнем классе школы, наконец-то сделав то, что мои сестры уговаривали мать сделать уже давно. Но расставание так никогда и не переросло в развод. После выхода на пенсию, в семьдесят лет, отец купил себе маленький дом во Флориде, где стал проводить зиму, каждую весну на машине возвращаясь в Массачусетс. У него был дом и в Уолполе, но через несколько лет он его продал и каждый раз, оказываясь на севере, вновь останавливался у матери в Намосете под предлогом, что та не может справиться с таким хозяйством одна, оплачивать счета, услуги садовника и т. п. В восемьдесят семь, когда отец начал болеть и уже не мог проезжать на машине большие расстояния, недвижимость во Флориде он продал. Вынужденная снова жить весь год под одной крышей с отцом, сражаясь с его болезнями и сварливым нравом, мать вымоталась так, что спустя всего пару лет стала выглядеть такой же старой и разбитой, как он. В молодости отец был спортсменом, игроком школьной футбольной команды и полупрофессиональным бейсболистом, но, измученный в последние годы вялотекущим раком кишечника, он стал таким же изможденным и иссушенным, как дряхлеющий Фидель Кастро. В 1999-м, захлебнувшись во сне собственной рвотой, он провел восемь дней в коме, от которой чудесным образом очнулся — в глазах горело безумие, выпирающие ребра ритмично вздымались, словно у механического скелета. Кома наградила его провалами в памяти и путаницей в сознании, но даже четыре года спустя он ежедневно разгадывал кроссворды в «Таймс» и имел собственное мнение по любому вопросу. Иногда он говорил что-нибудь странное и зловещее, как будто кома пробила в нем брешь, через которую бесконтрольно просачивалась причудливая логика сновидений. Например, когда мы говорили по телефону после событий и сентября, он спросил: «Фрэнки, почему ты не охраняешь аэропорты?» Я не мог понять, что он имеет в виду. «Фрэнки, — настаивал он, — все молодые люди охраняют аэропорты, почему ты не с ними?»
Примерно на третьей неделе сентября прямо из Уодли я поехал в хоспис повидаться с ним. Отец лежал в комнате, напоминавшей бетонную коробку. Он был подключен к уже привычным мониторам, внутривенным капельницам с питательной смесью и мочевому катетеру. Свои последние дни отец проведет в этом жутком месте, лежа на боку, уставившись в стену. Медсестры были грубыми и злыми, мама говорила, что здесь нет ни одного приятного человека. Когда я попросил его рассказать о своей матери, он начал плакать. Я никогда не видел, чтобы он так расклеивался, рыдая в голос. Его мать умерла задолго до моего рождения. Я никогда особенно ей не интересовался. Отец происходил из семьи русских эмигрантов, бежавших от погромов, он был одним из младших среди восьми или девяти детей и рос во времена Великой депрессии. Всю свою сознательную жизнь, до семидесятилетнего возраста, он проработал инженером-химиком в фирме в Сомервилле, выпускавшей стоматологические товары. Каждый день он отправлялся на службу в шесть тридцать утра. Его мать, как он сказал мне в тот день в хосписе, была «гребаной ворчливой сукой», вечно ругавшейся с мужем и детьми, делавшей жизнь всех вокруг невыносимой. Его слова опровергали все, что я раньше о ней слышал, хотя истории, рассказанные нам, были, вероятнее всего, адаптированы специально для нас, детей. Но то, как отец выл, будто пожираемый беспощадной яростью, говоря о матери, потрясло меня еще сильнее. Думаю, он понимал, что я спрашиваю его о матери только потому, что смерть близка. Возможно, он догадался, что во мне заговорил писательский расчет: надо постараться добыть информацию, пока она не канула в Лету. Он прожил, как решили бы многие, довольно дерьмовую жизнь, но он безгранично любил некоторые из ее удовольствий: ухаживать за садом и огородом, ставить на лошадей и на результаты футбольных матчей, читать шпионские романы и книги по истории Америки. В восемьдесят шесть он по-прежнему ездил на «Фенвей»[27] и покупал билет на стоячую трибуну лишь затем, чтобы посмотреть на игру Роджера Клеменса. Его жизнь во многом сложилась лучше моей: у него был дом в пригороде, он помог детям окончить колледж, был женат на красавице из Центральной Америки, секретарше, в совершенстве владевшей двумя языками, с которой он познакомился на заводе, где тогда работал, впоследствии ставшей школьной учительницей, никогда по-настоящему не любившей его, как, впрочем, и он ее. То обстоятельство, что его не любила собственная жена, не облегчало ему уход из этой жизни. Я сказал, что приеду к нему на следующей неделе. Я был уверен, что он проведет тут еще по меньшей мере год. Скоро, папуль, мы с тобой будем смотреть Мировую серию[28] с «Ред Сокс», сказал я. Мы шутили, что он не может умереть до того, как «Ред Сокс» наконец-то выиграют Мировую серию. Этого так и не случится в 2003 году, хотя все будет в их руках. Я уже купил билет до Бостона на выходные и сидел в своем размером со шкаф кабинете в Уодли-колледже, когда мне позвонили на мобильный из хосписа и сообщили, что отец умер. С ним никого не было, он лежал один, уставившись в стену, по крайней мере так я себе это представлял.
Я мог бы сказать, что у меня не было возможности по-настоящему погоревать или оплакать отца, хотя я все равно не оплакивал бы его слишком горько. Однажды ночью я проснулся от дурного сна и увидел его сидящим на краю моей кровати, только на месте его лица зияло размытое овальное пятно, словно портал, ведущий в темноту. С похорон прошло чуть больше двух недель, когда Аура позвонила и сказала, что ей надо срочно со мной поговорить; ей нужен был мой совет по поводу возникшей у нее проблемы. Она хотела бы увидеться прямо сегодня, если я свободен. Я сказал, что мы можем встретиться в два на Юнион-сквер в «Барнс энд Ноубл». Я стоял перед одним из стендов с книжными новинками, когда она подошла ко мне. На ней были выцветшие джинсы, полосатая футболка выглядывала из-под толстовки с капюшоном; ее челка спадала на глаза, а улыбка выглядела завораживающе. За плечом болтался тряпичный рюкзак для книг, украшенный эмблемой Коламбии; она казалась еще тоньше, чем в нашу последнюю встречу в Мехико шесть недель назад. Она выпалила: против меня ополчились мои единственные друзья! Это были первые слова, слетевшие с ее губ. «Я такого натворила!» Она растерянно усмехнулась — этакая юная леди в беде. Я предложил выйти на улицу и поговорить в парке. Стояла солнечная осень, как и в день похорон отца, лазурное небо было прозрачным с россыпью белых облаков, деревья покрашены краской, воздух чист и свеж — чудесный день, превративший Юнион-сквер, как я сказал Ауре, в Люксембургский сад, только без статуй королев. Королевы исчезли, продолжал я, но посмотри, они скинули свои коричневые каменные мантии, чтобы сподручнее было бежать, ты видишь? Вон там — скомканные коричневые бумажные пакеты, прибитые ветром к краю тротуара и смешавшиеся с листьями, и те, засунутые в урны, и еще один, устроившийся на скамейке рядом с человеком, жующим сэндвич? Это мантии королев! Аура оглядела все разбросанные вокруг пакеты с таким видом, будто мой рассказ мог оказаться правдой, и улыбнулась. А куда скрылись королевы? — спросила она. Все хотели бы это знать, сказал я. Что ж, может, и я смогу туда убежать? — предположила она. Мы присели на одну из скамеек, и она рассказала мне о своих неприятностях с друзьями. В первые же дни ее пребывания в Коламбии Ауру взяли под крыло две неразлучные подружки-старшекурсницы. Одна из них, Мойра, была из Доминиканской Республики и Нью-Йорка, вторая, Лизетт, из Венесуэлы. Аура стала для них пресловутым «третьим лишним». Во время проводимой факультетом научной конференции Мойра, очень красивая мулатка, но при этом законченная невротичка и дура, одержимая желанием все контролировать, втюрилась в парня из Принстона, приехавшего с докладом по материалам своей диссертации — «Представления о детстве в творчестве трех латиноамериканских писательниц». Тут мы отвлеклись на обсуждение этих трех писательниц: одна, Клариси Лиспектор — Аура называла ее Л’Инспектор, — нравилась нам обоим; Ауре также нравилась Росарио Кастельянос, которую я не читал; о третьей я никогда не слышал, а она, по словам Ауры, была единственной современной писательницей, чьи романы одобрили преподаватели ее факультета, потому что те прекрасно подходили для теоретических изысканий. В начале казалось, что парень из Принстона увлекся Мойрой, они даже планировали встретиться в следующие выходные, но стоило ему уехать в Нью-Джерси, как он стал названивать Ауре. Хуже того, он написал Мойре письмо, в котором рассказал, что влюбился в Ауру, и даже назвал себя жертвой flechazo, любви с первого взгляда, а Мойра немедленно переслала это сообщение Ауре и своей подруге Лизетт, и, возможно, еще кому-то из сокурсников. После целого ряда сбивчивых попыток выяснить отношения Мойра и Лизетт написали Ауре письмо, в котором официально засвидетельствовали окончание их дружбы так, словно они перед этим подписали некий пакт и теперь разрывали его. Аура приходила к обеим, но на ее стук никто не открыл, хотя из-за двери Лизетт отчетливо доносились приглушенные голоса. И вот, через шесть недель после начала семестра она осталась без друзей, несправедливо обвиненная в присвоении чужого мужчины.
Старательно изобразив погруженного в раздумья мудреца, я наконец спросил: он выбрал такую тему для диссертации, потому что интересуется женскими делами больше, нежели чем-либо другим, или он хотел, чтобы женщины так думали?
Аура рассмеялась. Даже в научном мире есть более простые способы соблазнить женщину, сказала она. Он не может отвязаться от матери, как и я от своей, об этом мы с ним в основном и говорили. Но то, что парень зациклен на отношениях с матерью, еще не значит, что я хочу с ним встречаться. Скорее наоборот.
Ну что ж, у меня нет никаких проблем с матерью, по этому поводу можешь не беспокоиться, сказал я.
Сумка Ауры была набита книгами, там же был и ноутбук. Она собирается в библиотеку? Нет, но ей нужно кое-что прочитать. До конца ее жизни не будет ни одного дня, чтобы ей не нужно было «что-нибудь прочитать». Она подумывала пойти в библиотеку Нью-Йоркского университета или в кафе. Если она не против, мы могли бы пойти ко мне и немного почитать, а потом я пригласил бы ее на ужин, предложил я. Мы доехали до Бруклина на метро и провели остаток дня и вечер в моей квартире, она сидела на уродливом в сине-белую полоску диване, которому с ее легкой руки будет суждено первому отправиться на помойку, и вскоре я уснул, убаюканный тихим стуком клавиш ее компьютера.
Мы поужинали в средиземноморском ресторанчике на Пятой авеню в Парк-Слоуп; было еще достаточно тепло, чтобы сидеть за столиком в саду. Я хотел поцеловать ее на улице после ужина. Но она отвернулась с очаровательной детской улыбкой. Что, она не хочет даже поцеловать меня? Я усмехнулся, делая вид, что мне абсолютно все равно, поцелуют меня или нет. Мы вернулись ко мне в квартиру и занимались любовью почти до рассвета, а потом еще раз поздним утром, после пробуждения. Когда она собралась уходить, я спросил: я увижу тебя снова?
Она посмотрела на меня слегка озадаченно и сказала: конечно, увидишь. Она вернулась тем же вечером.
13
[25] Колония Кондеса — престижный район Мехико.
[26] «Три молока» (исп. Tres Leches) — популярный в Латинской Америке и Испании рецепт пирога. Для пропитки бисквита используются сгущенное, простое молоко и свежие сливки.
[27] «Фенвей-парк» — домашний стадион бейсбольной команды «Бостон Ред Сокс».
[28] Мировая серия — решающая серия игр в сезоне Главной лиги бейсбола США.