Ещё немного порывшись в кочевских бумагах, Фёдор забрал отобранную стопку, прошёл в заежку и сложил документы в свой портфель. Запер дверь, положил ключ в карман и отправился на обед, а после решил навестить наконец начальника лагпункта Керчетова. Хотелось понять, а как он оценивает кулачное усердие оперов. Увы, Керчетова не оказалось ни в штабе, ни на квартире. Зато за бараком, где он проживал, слышался весёлый гомон, и Фёдор, любопытствуя, устремился туда. Увидел немудрёный стадиончик, где в самом разгаре шла футбольная баталия. И, увлёкшись, Фёдор завис среди прочих болельщиков на добротно сколоченном ярусе деревянных скамеек. После снова зашёл домой к начальнику лагпункта, но опять безрезультатно.
Подумав, Фёдор направился в санчасть. Весь день отгонял от себя эту мысль, но не удержался: не давало покоя состояние Михайлова, да и Елина тоже. Свербило какое-то чувство виноватости, ведь всё на его, Фёдора, глазах происходило. В санчасти встретили настороженно. Впрочем, Фёдору было на это наплевать. Удостоверившись, что оба более-менее в порядке, обошёл другие палаты-камеры, сопровождаемый угрюмо молчащей медсестрой. Расспрашивать ни о чём не стал – картина и так была красноречивой: собственно больных практически не было, зато избитых и покалеченных хватало.
На ужин Фёдор не пошёл. Что-то давило и тревожило, но вот что? С этими чувствами вернулся в заежку, сунул было ключ в замочную скважину, но дверь оказалась не заперта. С порога Фёдор кинулся к своему портфелю – собранных бумаг в нём не было! И тут же перед глазами встал ухмыляющийся Завьялов с пятернёй-пистолетиком: «Кх-х!..»
До полуночи Фёдор просидел на кровати, чутко прислушиваясь ко всем звукам, а потом осторожно растворил окно, вылез наружу и ушёл в ночь…
Он пройдёт сорок километров, выйдет к ближайшей от Букачачи железнодорожной станции и уедет в Читу. Обо всём доложит своему начальнику Матюхину. Тот прикажет молчать. Но через несколько дней в Чите появятся Кочев и Завьялов и станут открыто угрожать Макаренко. Тогда он добьётся приёма у начальника УНКВД.
Откровения Фёдора для Хорхорина новостью не стали. Ещё в марте подсиживающий Матюхина Балашов преподнёс начальнику управления справочку: «Конфиденциально доношу, что в ОМЗ поступают сведения о грубейших нарушениях норм УПК при проведении следствия в Букачачинской КМР. Расследованием установлено: при допросах обвиняемых применялись избиения арестованных, допускались подделки подписей арестованных, полная фальсификация протоколов допроса обвиняемых и свидетелей…» Другими словами, ситуация Хорхорину была известна, зарвавшихся сотрудников даже предупредили, но, судя по рассказу Макаренко, «букачачинские ребята» предупреждениям из Читы не вняли.
– Самое тщательное расследование! Вывернуть шкуры наизнанку! – приказал Хорхорин особоуполномоченному Перскому. – Если из-за этих идиотов зона встанет на дыбы – нам такого Москва не простит! Не могут срать, не хрен мучить жопу! Меры физического воздействия никто не отменял, но партия предостерегает, чтобы только в крайнем случае, а здесь что? Бесстыдно и открыто попираются элементарные нормы соцзаконности! В общем, так: потянут на трибунал – значит, в трибунал! А то, ты смотри, прыщи лагерные, а как распоясались! Вот на примере этих дураков и других поучим, чтоб не расслаблялись и не вываливали напоказ свою ретивость…
– Макаренко в бригаду включать?
– Перский… – поморщился начальник управления. – На хрена он тебе сдался? Сними с него допрос, да и пошёл он… От таких правдоискателей тоже надо избавляться. Подберите ему формулировочку на увольнение. Что-то типа: не выполнил служебное задание, самовольно покинул место командировки… Ну да что мне тебя учить.
Перский «снял допрос» с Фёдора Макаренко. Так «снял», что после допроса Фёдор решил: посадят! «Ну ты и открыл дело! – орал на него особоуполномоченный. – И что, думаешь, сам чистенький? Да ты дезертир самый настоящий! Чекистскую форму носишь, а чего же смалодушничал? Чего сбежал? А может, всё по-другому было? Мне вот Матюхин доложил, что жаловались ему по телефону из Букачачи на тебя: пьянствует, болтается неизвестно где, вместо службы на стадионе околачивается, внештатников запугивает… Всё проверю, Макаренко! Если подтвердится – под трибунал пойдёшь!..»
В самых расстроенных чувствах вернулся в тот день Фёдор домой. Попросил у сестры нитки, иголку, ножницы. Заперся в своей комнатёнке, распорол брюки и зашил в гачу небольшой узкий ножик: «Если посадят – покончу жизнь самоубийством». А наутро, как в лихоманке, затрясся. Сестра вызвала неотложку, и Фёдора увезли в больницу.
Через несколько дней он выйдет на службу и будет огорошен известием, что уволен из органов внутренних дел по болезни.
После месячных мытарств в поисках работы сможет устроиться директором по АХЧ, а проще говоря, завхозом в читинскую городскую больницу.
Глава шестая. Перский, июль 1938 года
– Вот что, Кусмарцев, обвинение тебе предъявлено, так что давай не юли, а подумай хорошенько и чистосердечно выкладывай, кто, где, когда и при каких обстоятельствах завербовал тебя в контрреволюционную организацию, кого ты знаешь участников этой организации.
– Да вы что тут, совсем?! Перский! Ты же меня знаешь…
– Зачитываю снова: «Гражданин Кусмарцев Григорий Павлович, пробравшись в органы НКВД, систематически занимался контрреволюционной антисоветской деятельностью, в связи с чем подлежит аресту и привлечению к уголовной ответственности по статьям пятьдесят восемь-один, пункт “а”, и сто девяносто три-семнадцать, пункт “б”, УК РСФСР». Что непонятного?
Да уж какие тут непонятки. Когда через две ночи на третью Григория опять подняли из одиночки в кабинет Перского, он уже не испытывал даже намёка на ожидание чуда: а вот сейчас в кабинете с высоким потолком, украшенном купеческой лепниной с претензией на итальянское барокко или какое-то там французское рококо, восторжествует справедливость. Объявят, что он, Григорий Кусмарцев, делу партии и соввласти – самый преданный боец. И слова соответствующие скажут, и возьмут на короткий чембур местную управленческую сволоту… Возьмут… А кто возьмёт? Да пока с луны ли, с Москвы ли такая фигура свалится… Не было бы поздно… Таких примеров!.. В душе – прямо физически ощущал это – росло тупое безразличие.
Две бессонные ночи, дневные раздумья, перемежаемые короткими провалами в забытьё, неумолимо убеждали: в историю он влип пресквернейшую. Ему ли не известно, что такое выписанный ордер, – начинает раскручиваться жёрнов, который уже не остановить. И даже сам товарищ Сталин теперь этого мгновенно сделать не может – долго надо тормозить махину: успеет перемолоть или крепко искалечить. Да и будут ли её тормозить из-за какого-то лейтенанта Кусмарцева, когда вокруг всё кишмя кишит от самой настоящей контры.
Иногда в эти два дня нарастающее безразличие прорывалось бешеной злобой. Григорий выплёскивал на серые стены поток бессвязной брани. Материл себя – за то, что оказался по собственной пьяной болтовне и браваде здесь; клял сосунков-политруков – за то, что оказались скоры на ногу и быстры на язык… Но больше всего бесило иное: отныне его судьба, его жизнь – в руках… бывших собутыльников. Да только происходящее – не пьяный кураж или драка самцов. Такое бывало… Но ныне… Ныне же между ним и тем же Поповым легла чёрная пропасть. Не перескочить, не обойти. Слюнявый Попов, в лошадиную глотку которого водка, казалось, не лилась, а прыгала… Попов, эта гнида, которой в базарный день цена – полушка за дюжину… Попов, который… Значится, этот гадёныш есть доблестный боец партии и органов, а он, Кусмарцев, с пацанов бивший белую и прочую контру, – контра и фашист?! Он, который в мае восемнадцатого прибавил себе два года, чтобы приняли в отряд Красной гвардии…
Выматерившись, Григорий успокаивался. Нет, не может быть, чтобы он, чекист с двадцатилетним стажем, не дождался праведного часа. И ответят эти гады за всё!.. И тут же Григория вновь топила волна отупляющего безразличия. Какой праведный час? Всё ближе неумолимые жернова, скрежещут жадно, уже касаясь кожи и обдавая его, Григория, смрадом крови, гнили и могильного тлена…
– …Пять дней тебе на дачу объяснений, – продолжал Перский. – Надеюсь, понимаешь, что запираться бессмысленно.
– Ловко склепали… Контру, стало быть, выявили? – Григорий с ненавистью глянул на Перского. – Это вас тут всех надо привлекать по статье! Дай бумагу, прокурору буду писать! Имею право! Твой Попов мне десятого – ордер в нос, а ордерок-то девятым числом выписан. На-ка-ну-не! Таким образом, я провёл в камере без санкции прокурора и наркома восемнадцать дней! Восемнадцать дней, Перский! И держали вы меня вместе с каким-то антисоветским сбродом! В чекистской форме держали!..
– Да, неважно выглядишь, Григорий Палыч, – засмеялся Перский. – Пообтрепался, зарос… Так и вши заведутся!
– Ага, помялся малость! – зло вырвалось у Григория. – Говорил же, чтобы штатский костюм выдали…
– Выдадут тебе… – кивнул Перский со зловещинкой в голосе. – И костюм, и бушлат, как бы вот только не деревянный.
– Не пугай. А что положено – выдайте! – с вызовом продолжал Григорий. – Контре вон и то рыльно-мыльные принадлежности положены, а мне? Ни мыла, ни полотенца! Про зубной порошок и бритву уж молчу!
Вид и впрямь жутковатый. Густая, торчащая во все стороны, почти месячная щетина, больше уже напоминающая бороду, скрыла ввалившиеся щеки, но ещё больше оттеняла такие же, ввалившиеся, воспалённые от «двухсотки», слепящей камеру круглые сутки, глаза. Гимнастёрка и бриджи – как корова жевала, только основательной стиркой и глажкой можно в божеский вид привести. Про исподнее и вовсе нет разговору – подолом нижней рубахи четыре недели утирался.
Григорий попробовал принять вид независимый, гордый, мол, знай наших, – пожалеть крупно придётся. Уставился исподлобья на кресты оконной рамы, всей кожей ощущая цепкий, ощупывающий взгляд Перского.
Перский молчал. Разглядывал арестанта и молчал. Как это ещё, удивительно, вначале откликнулся. Но Кусмарцев видел, как играют желваки, как пляшут злые огоньки в глазах особоуполномоченного. И гонор, нелепый и бесполезный в этом кабинете, у Григория тоже пошёл на убыль, расхотелось качать права, выплёскивать загодя ночами не раз мысленно проговорённую тираду.