Когда какое-то время наконец-то пройдет и настойка будет готова, на дворе уже будет октябрь. По утрам заморозки, по вечерам непроглядная темень, пироги с капустой, соленые грузди и преферанс. После получения пяти взяток на мизере ты достанешь бутыль с малиновкой, нальешь ее в хрустальную рюмку, посмотришь на свет и вдруг увидишь плавающего в настойке крошечного черного жучка, которого не заметил, когда собирал малину. Вот этот жучок в рюмке малиновки и будет стихотворение. Ничего, что без всякой рифмы. Это будет верлибр. Колючий, как кусты малины, сладкий, как ее ягоды, душный и предгрозовой, как июльский воздух, насмешливый, как слова жены, и щекотный, как микроскопический черный жучок.
Лето уходит каждый вечер. Сидишь себе на веранде, раскладываешь на противне, застланном листом кальки, листья перечной мяты на просушку, смотришь, как между оконными рамами барахтается на спине золотистая бронзовка, как слоняется по двору мелкий теплый дождь, как притаившаяся за углом своей будки собака думает, что сейчас поймает воробья, который клюет перловую кашу из ее миски, как идущая с огорода жена думает, что сейчас поймает и всыплет по первое число собаке, которая разрыла половину грядки с клубникой, как у них обеих ничего не получится, как первое число уже давно двадцать седьмое, как лето, усыпанное белыми лепестками чубушника, уходит каждый вечер.
За окном опускаются сумерки, в сумерках идет дождь, а под дождем бегает собака и от скуки лает сама с собой. На кухне варят варенье, а тебе велено сделать для него девять этикеток — пять для малины и четыре для черники. Ты сидишь за кухонным столом, аккуратно, как в детстве, вырезаешь из листка бумаги в клеточку маленькие прямоугольники, на которых потом напишешь название, год и клейкой прозрачной лентой приклеишь этикетку на крышку каждой банки. Вспоминаешь бабушкины банки с вареньем, на крышках которых был наклеен кусок лейкопластыря, и расплывающимся чернильным карандашом было написано «черника» или «малина». Думаешь о тех банках, на которые когда-нибудь будут наклеивать… или не будут. Купят в магазине какое-нибудь синтетическое малиновое варенье без запаха, без цвета, со вкусом этилового эфира муравьиной кислоты, которое их дети даже не захотят тайком таскать из буфета, и в воспоминаниях о детстве, в том самом сладком месте, где у нас было бабушкино малиновое или черничное варенье, у них будет большая горькая пустота.
На опушке соснового бора, на огромной, размером с полтора облака, поляне столько ромашек… Если выкинуть те лепестки, которые «не любит», а взять только те, которые «любит», даже и не все «любит», а только те, которые «люблюнимагу», то из этих лепестков можно сделать крем для удаления морщин вокруг глаз или средство для выведения веснушек или сварить приворотное зелье, от которого все, какие ни есть, ворота, будь они хоть железные, хоть каменные, хоть с ногами от ушей, отворятся настежь без всяких разговоров.
Комары в лесу злые и голодные. Кусают даже за объектив фотоаппарата, если фотографировать с большой выдержкой. Звереют от одного красного цвета и бросаются пить кровь из земляники, которая так стыдливо прячется под десятками резных листочков, что приходится срывать ягоды украдкой, точно поцелуй, который тебе поначалу никто дарить вовсе и не собирался. И все, как один, нескромные. Варенье из такой земляники вызывает зависимость уже после второй чайной ложки.
Только что вылезшие из земли лисички все сестрички, ни одного братика, маленькие, нежные, желтые, с любопытством выглядывающие из-под сухих листьев. Язык не поворачивается представить их на сковородке, в кипящем масле, посыпанными колечками молодого репчатого лука или в душной темноте чугунка, томящимися под сметаной. Для таких лисичек нужна специальная вилка с частыми, как у расчески, зубьями и мелкая, с крупную черешню, отварная молодая картошка, посыпанная нарезанным укропом и сдобренная кусочком сливочного масла.
Теперь в лесу поспевает малина, до которой большие охотники медведи, до которых еще большие охотники охотники с ружьями, собаками и медвежьими капканами. В июле охотиться на медведей еще нельзя, но охотники выезжают в поля и леса на тренировочные сборы без ружей и капканов с одной только водкой и трехдневным запасом рассказов о своих охотничьих подвигах. Собак с собой не берут, а если и берут, то в глухих намордниках, поскольку нередки случаи, когда собака не выдерживает и начинает смеяться посреди рассказа своего хозяина о том, как он одним выстрелом…
Дождь собирался с самого утра, но… сначала у него не было туч вообще и он не знал, куда они подевались, потом они появились, но мелкие, потом не было ветра, потом он подул, но слабо, потом подул сильнее, но гром не гремел, а глухо ворчал где-то за тридевять земель и кряхтел, точно старый дед к перемене погоды. Воздух стал душным и так сгустился, что шмели со стрекозами вязли в нем, как в киселе, еле-еле шевелили крыльями и гудели ниже низкого, с перебоями, а некоторые и вовсе глохли, точно у них засорились инжекторы или воздух попал в топливные шланги. Куст жасмина перед дождем пах так оглушительно, что разбудил щенка трех месяцев от роду, дрыхнувшего под ним без задних ног. Заспанный щенок, у которого одно ухо торчало, а второе безвольно висело, зевнул, потянулся, пошевелил висевшим ухом, пытаясь его поднять, не поднял, покусал себя за заднюю ногу и пошел в прохладную темноту открытого дровяного сарая спать дальше.
Синее молоко сумерек. Из оврага выполз язык тумана и слизывает один придорожный куст за другим. Еще чуть-чуть, и он доберется до мужчины, спящего рядом со скамейкой на автобусной остановке. Мужчина во сне дергает ногами и зовет Толика. Язык отступает и слизывает скамейку.
В городе запах — река. В том смысле, что река выхлопных газов. Изредка на ее поверхность выносит течением из глубины запахи жареных на прогорклом машинном масле чебуреков и беляшей; или из задней двери какого-нибудь Макдональдса вырвется миазм; или вдруг обовьет вам нос и даже шею шлейф каких-нибудь приторных до обморока духов, из тех, что продают в разлив у метро продавцы с золотыми зубами, и станет душить пока нос не посинеет; или бомж своим запахом как… и ароматы свежемолотого кофе, корицы, ванили, свежеиспеченных круассанов и бриошей из дорого ресторана мгновенно втянутся обратно за входную дверь, забьются в ужасе под крышку кофейника и носа не покажут не то что на улицу, но даже и в подставленную чашку.
В деревне запах не река, но симфонический оркестр. Первые скрипки в нем — пряная, медовая свежескошенная трава и клевер[9], вторые — растрепанные, точно со сна, пионы, душистый табак, нарциссы, дельфиниумы и пингвиниумы[10] в палисадниках, огороженных штакетником. Альты — пахнущие на половину октавы ниже и сильнее лилии, белые, розовые, оранжевые, голубые, нежно-фиолетовые флоксы и помидорная рассада. Виолончели — страстный жасмин и неистовая, головокружительная сирень. Виолончель, которая сирень, вместе с арфой, которая запах летнего дождя, могут превратить в мечтательную акварель любой пейзаж — даже разрушенный еще с колхозных времен деревенский коровник с неистребимым запахом коровьего навоза, который конечно же контрабас.
Гобой в секции деревянных духовых — это укроп, а вот гобой д’амур — молодой чеснок, исполняющий в борще одну из заглавных партий. Тромбоны в медных духовых — теплый, уютный запах сложенных в поленницы березовых дров в нагретом солнцем, полутемном сарае. Валторны — душистые, чувственные запахи дачных шашлычных дымков, составленные из букетов сухого итальянского или испанского вина, молодой баранины или свинины, кинзы, вышибающего слезу репчатого лука и запеченных целиком над углями баклажанов и болгарских перцев. Огромная, неподъемная, начищенная до нестерпимого блеска туба — снова навоз, он же литавры в секции ударных, он же бубен… впрочем, бубен — это, скорее, дурманящий запах молодой браги, который и барабан, и там-там, и бум-бум и я вам дам, суки, промеж глаз…
Старый пруд. Задумчивое молчание большой и нерешительной серой цапли, третий час решающей, куда ей поставить вторую ногу, и тяжелое молчание черной воды под неподвижной ряской, сотканное из множества легких молчаний невесомых водомерок, суетливых жуков-плавунцов, непоседливых серебряных мальков, глупого молчания толстого карпа и настороженного недоброго молчания старой щуки, медленно шевелящей седыми плавниками в зарослях стрелолиста у самого дна. Захлебывающийся от ветра шепот ивы. Низкое, бомбардировочное гудение пролетающего шмеля. Тонкий истребительный писк комара. Деликатный скрип вытертых деревянных ступенек, неторопливо спускающихся из беседки на берег, заросший острым, жестяным шорохом осоки, мягким шумом камыша и оглушительным кваканьем. Прохладное, шелковое шуршание платья. Шепот, робкое… все более настойчивое… нечленораздельное… Треск ломающихся кустов и оглушительное молчание лягушек, разом сиганувших в воду от греха подальше.
Чайные чашки на даче должны быть большими, яркими, с золотыми, вытертыми губами от долгого пользования, каемками по краям и красными маками на пузатых фаянсовых боках. Чайные ложки должны быть старыми, серебряными, в крайнем случае мельхиоровыми, доставшимися от бабушки. Лучше, если на черенках ложек будет выгравирован неразбираемый даже под лупой вензель, на вопросы о котором можно отвечать каждый раз разное, вроде моя бабушка Прасковья Федотовна, урожденная Пузырева… или мой дедушка из индийского похода набор этих ложек пешком через всю Филевскую линию… или в комиссионном магазине по случаю мой папа, столбовой бухгалтер… Начищенный самовар должен светиться даже в темноте и по части медалей не уступать генерал-майору, а то и генерал-полковнику. Варенье должно быть царское, изумрудное, крыжовенное без семечек, темное, как шаль, вишневое без косточек, янтарное золотистое абрикосовое и черное, с кровавым подбоем, черничное. Вазочки для варенья должны быть из советского прессованного хрусталя с выпуклыми листиками и ягодками. Перед подачей на стол в каждую вазочку с вареньем следует положить слипшуюся до состояния клинической смерти осу или пчелу. Муха прилетит сама. Губы от варенья нужно облизывать долго и от уха до уха. Чай должен быть черный, байховый, с лимоном, мятой, смородиновым листом, мелко нарезанными дольками душистого яблока или десятком ягод собранной рано утром земляники, клубники или малины. Пить его следует в саду, в беседке[11], еще не проснувшись от дневного сна.
Разговор должен быть неспешным, ленивым, долгим и стремиться к бесконечности. Предложениями пользоваться не нужно. Достаточно слов или простейших словосочетаний вроде огурцы, навоз, тракторист, алкаш, уродились, соседский кобель, алкаш, комары, хорошо бы дождь, все сгнило уже от сырости. Между словами и словосочетаниями нужно судорожно зевать, прикрывая рот рукой, чтобы в него не залетела оса или пчела, или муха, которая из последних сил вытащит все шесть ног из варенья и будет бесконечно ползать по бесконечному краю вазочки. Через час снова пойти вздремнуть перед ужином. Тарелки для ужина должны быть…
Вспоминать нужно долго, в сладких и мучительных подробностях о том, как еще позапрошлым летом в пруду, на берегу которого стоит беседка, купались и хохотали[12] крестьянские девки и бабы, как летели во все стороны сверкающие брызги, как играла кровь с молоком и самогоном на смородиновых почках, как без устали до самого утра шевелились кусты, как пришел кузнец, как распух, как покраснел, как посинел, как позеленел, как следующей весной какой-то аист… или это был дятел… принес к самому крыльцу… да еще и с запиской, а потом и осенью в капусте нашли… Спаниелю Прошке, прибежавшему сказать, что барыня зовет перекапывать грядки с навозом, крикнуть: «Пошел вон, дурак!», тут же передумать, почесать его за вислым мохнатым ухом и попросить принести тихонько чекушку водки из сапога под кроватью и кусок черного хлеба с солью из кухни. Водка должна быть…
В августе бывают такие вечера в саду с настроением вечерний звон вечерний звон как много… еще не осень, нет, но она просит принести ей из дому шаль с такими огромными цветами, которые бывают только в букетах, подаренных артистам. Она в нее не закутается, но накинет на одно плечо, а вторым станет зябко поводить и белеть в сумраке беседки. На столе будет остывать самовар, с выглядывающей из блестящего латунного носа большой каплей, а по половинке арбуза ползти, с трудом размыкая слипшиеся от сладкого сока лапки, муха. Об урожае кабачков, колорадских жуках, пожравших в этом году не только картошку, но даже и баклажаны в теплице, о компоте из черной смородины с апельсиновыми дольками, о варенье из ягод кизила и о перетертой с сахаром чернике будет сказано все, и в воздухе повиснет такая тишина, которая, если упадет, то непременно разобьет вдребезги большую вазу с плюшками… но пока не разбила, лучше всего встать и пойти гулять к реке.
Бродить по колено в тонком и молочном, точно дыхание трехнедельного теленка, тумане, задумчиво смотреть на стеклянную воду с полусонными кувшинками, бормотать, как бы размышляя вслух, о том, что нынче ветрено и волны с перехлестом, что костер в тумане светит, что искры гаснут на лету, что отцвели уж давно хризантемы, что по аллее олуненной в шумном платье муаровом, а дорожка песочная… не забывая в конце каждой строфы поправлять шаль на ее плечах.
Перед самым закатом, когда цветы на шали станут пахнуть сильнее, вернуться в беседку. Беспрестанно шутить, хохотать, греть нисколько не озябшие руки у вконец остывшего самовара, прислоняться пылающими щеками к его бокам, пить чуть теплый чай и долго слизывать каплю клубничного варенья, непонятно как упавшую в теплую и душистую ямку под ее ключицей. Утром, часов в шесть или даже в пять, встать, нарезать огромный букет георгинов, сесть в машину и, по холодку, пока нет пробок, домчаться до Москвы, чтобы успеть к поезду из Мариуполя, на котором возвращаются жена и дети из двухнедельного отпуска на Азовском море.
С ночи не переставая идет дождь. То медленно идет, то бежит со всех ног, то почти останавливается и снова идет. Сидишь на даче, смотришь в запотевшее окно на мокрый, блестящий куст жасмина, на собачью будку, из которой торчит только черный нос и лапа, на перевернутую вверх дном брошенную садовую тачку, на кучу увядшей свекольной ботвы между грядками, на оцепенелые качели, и думаешь — сколько можно жрать…
Зайти далеко-далеко в поле и упасть навзничь. Чтобы вокруг высокая, в нечеловеческий рост трава. Чтобы щекотать ее верхушками висящие облака. Чтобы они морщились от щекотки и медленно, точно улитки, отползали в сторону. В таких местах время не плывет, но стоит, как вода в омутах или болотах. Переливается блестящими крыльями стрекоз и разноцветными бабочек. Гудят над ним виолончели мух и контрабасы шмелей. Кстати, можно не лежать просто так, а представлять себя каким-нибудь ветераном Куликовской битвы, давно истлевшим, с грудью, пробитой кривой татарской стрелой, предательски пущенной из-за угла, с продолговатым пятном ржавчины, оставшимся от меча в правой руке, с помятым от удара булавой шлемом…
Можно вспоминать с грустью об оставленном в Москве или Владимире новом доме, рубленном из толстых сосновых бревен, о баньке, о хмельной медовухе, о краснощекой Пелагее или Евдокии, или Варваре, или Софье… Нет, Софью лучше не вспоминать — ох, и тяжела у ней рука… Тьфу на нее. И зачем только вспомнил, дурак. Аж кольчуга от страха вспотела. — Да иду я, иду! Соня, ты всегда так кричишь, как на пожар перед цунами. Дети ушли на пруд, ты еще ходишь в купальнике, и он, между прочим, такого цвета, от которого у меня развивается катаракта, электричка пойдет только через два часа… Куда мы так торопимся, а? Что мы там забыли, в этой чертовой Москве? Твою мать?!
Летняя темнота и не темнота вовсе. Тоньше кисеи. Как ее на себя ни натягивай — всё одно не уснуть, пока штор плотно не задернешь. Осенняя темнота толстая, точно одеяло, и даже не темнота, но тьма вроде египетской. Сверкнет под этим одеялом иней на стеклянных от первых заморозков лепестках хризантем в саду или загорится вдруг и тут же погаснет кривоногий, с бельмом на глазу фонарь у раскисшей дороги — еще гуще она, еще беспросветней. Летом проснешься среди ночи — как будто и не засыпал. Или еще не стемнело, или уже светает. А осенью заснешь — и возвращаешься в тот же самый прерванный сон, на ту же вырванную страницу. Точно и не просыпался. Никогда.
Когда спадет жара, с первым комариным писком хорошо накрыть стол на открытой веранде. Застелить его толстой белой негнущейся льняной скатертью с заглаженными складками, сервировать толстыми фаянсовыми тарелками без всяких городских каемочек. В тарелки велеть подать холодную окрошку с мелко нарезанной отварной телятиной. Хорошо к телятине добавить говяжий или свиной язык. Нарезанные мелко огурцы, редиску, укроп, петрушку, яйца и лук положить в глиняную миску, из которой порционно раскладывать все это по тарелкам большой расписной хохломской ложкой. Отдельно поставить тарелочку, на которую положить лук с маленькими белыми головками не больше грецкого ореха и молодой чеснок. Тут же поставить дедовскую хрустальную солонку с крошечной серебряной ложечкой. Ложечку потом можно вытащить и умакивать луковые головки прямо в солонку. Сметану, конечно, надо подавать в соуснике темно-синего или зеленого цвета, чтобы оттенить ее подвенечную белизну, но можно и в обычной пол-литровой банке — лишь бы сметана была густой, а молочница, у которой она куплена — румяной и ядреной. Ледяной квас, приготовленный на ржаном хлебе с добавкой хрена, в тарелки наливаем из большого запотевшего стеклянного графина.
Пока вам наливают квас и он шипит в тарелке, необходимо успеть незаметно хлопнуть или легонько ущипнуть по тому месту, куда дотянется рука, кухарку, жену, тещу или даже соседку, зашедшую на минутку за рецептом абрикосового варенья. И уж потом, после получения ответной затрещины от жены… не приступаем к еде, пока не выпьем рюмки настоянной на мяте и меду водки и не закусим огурчиком, только вчера замалосоленным со смородиновыми и вишневыми листьями. Огурцом хрустим так громко, что внезапно просыпаемся, выпиваем чашку растворимого кофе со вкусом жженой пробки, съедаем бутерброд с куском изогнутого от старости, радикулитного пошехонского сыра и быстро бежим на работу.
Воздух над полем так наполнен шелестом больших и маленьких крыльев, чириканьем, гудением, жужжанием, шорохом травы, песнями ветра, кузнечиков, что кажется, втиснись сюда еще хоть тоненький писк комара — сейчас же всё лопнет по невидимым швам и тысячи сверкающих осколков разлетятся во все стороны.
Сначала появляются в небе мелкие, суетливые облачка вроде рыбацких лодчонок. Ветер посвистывает тонко в свою серебряную флейту, раскачивает облака, они кренятся, черпают бортами синее небо, потом снова выпрямляются и плывут дальше. Крылья толстого жука становятся влажными, тяжелыми, он сваливается в штопор и жужжит из последних сил, пытаясь снова набрать высоту. Одуванчик съеживается от нехороших предчувствий. В цветок примулы забирается шмель и проворно закрывает изнутри один лепесток за другим. Ветер откладывает в сторону флейту и начинает дуть в гобой, а то и в тромбон. Жимолость пахнет так оглушительно, что у сверчка закладывает уши и он растерянно замолкает. Облака-лодки стремительно обрастают парусами и преображаются в облака-шхуны и облака-бригантины. Из-за горизонта по ним стреляют облака-фрегаты и облака-корветы. Молнии выстрелов раскалывают вдребезги их боевые порядки. Комары сходят с ума от предвкушения свежей крови. Ветер отшвыривает тромбон и принимается во всю мощь дуть в медную иерихонскую трубу. Вороны взвиваются в черные тучи. Деревья переходят с тревожного шепота на крик. На пруду, в закрывшуюся наглухо кувшинку стучит и стучит стрекоза. Наконец на передний край неба выплывает огромный, многопалубный, тысячепушечный галеон и дает сокрушительный залп обоими бортами. Ржавый таз на крыльце превращается в грохочущий барабан и наполняется водой.
Лесной бочажок маленький — чайная чашка с чаинками опавших листьев. Наклоненная над водой черная от старости и сырости осина никак не может вытащить свое отражение, хоть и цепляется за него каждой веткой. Надломленное этими безуспешными попытками дерево клонится к воде все ниже и ниже. Еще дождь или два — и от осины останется одно отражение. Только водомерки будут прыгать по воде и шелестеть отражениями листьев.
Что-то есть в дачниках от рыболовов. Даже размер выращенной редиски они показывают двумя руками. А уж на вкус… Я не встречал ни одного дачника, который признался бы, что его редиска на вкус и есть редиска. Какое там… Ананас и апельсин — вот что такое его редиска. Ну в крайнем случае, яблоко. Белый налив, конечно, а не какая-нибудь антоновка. А как громко хрустит огурец, выращенный собственными руками… Хрустом одного огурца, даже самого маленького, можно, к примеру, отпугнуть стаю ворон. Не говоря о воробьях, которые падают замертво, если случится им пролетать мимо. Или взять картошку. Ну хоть синеглазку. В магазине подсунут вам в закрытом пакете черт знает что, а не синеглазку. Принесешь ее домой, а там и сероглазка, и зеленоглазка, и даже с бельмом на глазу. Со своей и не сравнить. У своей не глаза — глазищи! И такой небесной синевы… Глаз не оторвать. И рассыпчатая что твоя мука.
Но это все будет потом, в пору сбора урожая. Сейчас надо готовить грядки и рассаду. Дом настоящего дачника — это всегда рассадник. Каждое утро делается внимательный осмотр всех этих коробочек из-под йогуртов с землей и чахлыми зелеными ростками. Ощупывается и обнюхивается каждый листик. Теперь дачнику нужен дождь. Когда он говорит о том, как земле нужен дождь, то у него от волнения пересыхает во рту и… Все эти неимоверные страдания и усилия нужны только для того, чтобы, прохаживаясь по рынку, спросить у какой-нибудь торговки — а почем ваша петрушка? И в ответ на предложение купить дешево, почти даром, ответить снисходительно — да у меня самого этой петрушки уродилось нынче столько, что два стога и три копны набралось. И гордо прошествовать дальше, к другой торговке, чтобы спросить — а почем ваша редиска?
[9] Зимой вместо запаха свежескошенной травы — запах свежевыпавшего снега и печного дыма.
[10] Небольшие черно-белые цветы с не очень сильным, но устойчивым рыбным запахом.
[11] Беседка должна быть с ржавой жестяной крышей, выкрашенной в незапамятные времена суриком или берлинской лазурью, с деревянными, в мелких трещинках, колоннами, увитыми клематисом или каприфолью. Скамейка должна быть потемневшей от времени и дождей, с вырезанными на сиденье или спинке буквами, стрелами и сердечками. Пол беседки должен быть усыпан опавшими листьями. В углу, на полу, должен стоять старый цветочный горшок с серой от пыли землей и торчащими из нее засохшим стеблем и несколькими окурками. На круглом рассохшемся колченогом столе в центре должна лежать открытая книга. Томик должен быть потрепанным, толстым, в кожаном переплете с вытертым золотым или серебряным тиснением. Между страницами должен лежать цветок засохший безуханный или такой же засохший счастливый трамвайный билет. Стихи в книге должны быть все равно какими, поскольку читать их необязательно. Курить нужно задумчиво, выпуская дым ноздрями.
[12] Смех должен быть заразительным, спелым, как наливное яблоко, клубничным, румяным, хрустальным, изумрудным, сапфировым, бархатным, беззаботным, охлаждать в жару, утолять жажду, вызывать жажду, с шампанскими пузырьками, серебряными колокольчиками и разноцветными искрами, манящим, щекочущим, волнующим, грудным… Грудь должна быть.