Набрал бы тянучек, тульских пряников с начинкой из яблочного повидла, каленых грецких орехов или вместо всего этого взял бы ящик шампанского и покатил бы в другую сторону — к вдове штаб-ротмистра Курицына, с которым мы когда-то… Это, понятное дело, если бы я был холост и был бы знаком с Марией Сергеевной Курицыной, жгучей брюнеткой с ямочками на восхитительно пухлых щеках. Ну а если бы был женат, то пошел бы на женскую половину, приложился бы к ручке супруги, рассказал бы ей умирающим голосом про дурной сон с двумя черными крысами неестественной величины, которые пришли, понюхали и ушли, про ломоту в висках и пояснице, про приступы неудержимой икоты, про сухой кашель в простуженной на охоте печени и, отлепив вытянутые губы от бархатной руки, преданно глядя снизу вверх в ее бесконечно добрые глаза, попросил бы:
— Прикажи, матушка, к обеду графинчик перцовой настоечки — здоровье поправить. Не удовольствия ради, но здоровья для.
И губами изобразил бы звук продолжительного воздушного поцелуя… и, забывшись, ущипнул бы… и получил бы затре… и пошел бы в кабинет соснуть на диване часок перед обедом.
Ночью прошел дождь и теперь все серое. Только в немногих лужах еще с позавчера сохранились лоскутки посиневшего от холода неба. Опустевшее поле так притихло, что слышно, как над ним трутся друг об друга обветренными краями низкие облака; как тяжело, с перебоями, стучит изношенное сердце медленно летящей стрекозы с поседевшими от холодного воздуха крыльями; как тихонько, точно после третьего звонка в зале, перешептываются между собой сухие стебли травы. Если идти куда-нибудь по тропинке и думать в окружающий оцепенелый, сонный воздух разной длины мысли, то через час или полтора, на обратном пути, все их можно будет найти буквально на том же месте. Даже хвостики у этих мыслей будут закручены в ту же сторону. Если…
Лучше всего в деревне поздней осенью, когда дачники разъедутся по своим городским квартирам и на всю улицу будет светиться десяток окошек. Сидишь дома, за теплой печкой, в старых валенках с обрезанными голенищами, с раскрытым томиком Чехова на коленях, смотришь в окно, отодвинув ситцевую занавеску в цветочек, и усами шевелишь задумчиво. Мечтаешь о будущей прекрасной жизни через сто или двести лет, о которой он так пронзительно мечтал. О небе в алмазах… на кухне жена кричит на тесто: «Будешь у меня подходить или нет?!» — и бац ему звонкую пощечину, бац другую. За окном серый, мышиный день без всякого, хоть бы и самого маленького, числа. Ветра нет, но проржавевшие насквозь листья как-то умудряются шуршать сами собой. Далеко на холме, в заброшенной деревне, белеет парус одинокой колокольни и две черных птицы висят и висят над рыжим полем, даже не пытаясь шевелить крыльями…
Тут надо оторваться от окна, прочесть страницу-другую из «Дяди Вани» или «Палаты номер шесть» и с мучительным восторгом ощутить себя казанской сиротой, круглой, как бильярдный шар, несчастнейшим существом, которого даже собственная кошка не считает за человека, немедля пнуть ее ногой и повернуться к окну навсегда. Через полчаса или час прокрасться на кухню, схватить огромную горячую ватрушку, получить по рукам, пойти их вымыть и сесть за стол как человек. Налить себе чаю с мятой или чабрецом, положить в розетку варенья, в крошечную пузатую рюмочку на кривоватой ножке налить из пыльной бутылки тягучей сливовой наливки[17], откусить ватрушку так, чтобы она уже после этого укуса не оправилась, и подумать: «Те, которые будут жить после нас, через сто или двести лет, у которых будет небо в алмазах — помянут ли они нас добрым словом, будут ли у них горячие ватрушки, сладкая сливовая наливка и чай с чабрецом и мятой?»
Порывистый черный ветер, наполненный белым шумом ледяной крупы; черные вороны на черных ветках черных деревьев, бесконечно бредущих по берегу черной реки в черную заброшенную деревню; черный дом на краю черной заброшенной деревни; черные рыбаки в заброшенном доме, варящие черную уху и ждущие черную водку; черная водка на колесиках от черного трактора, задушившая тракториста и застрявшая в трех километрах…
Темная, глухая осенняя ночь, бесконечная, как полет «Вояджера», который американцы запустили в семьдесят каком-то году, и с тех пор он уже успел улететь за пределы Солнечной системы, прошел пояс Койпера и теперь летит за миллиарды километров от нас сквозь совершенно пустое межзвездное пространство, сквозь звездную пыль, мимо редких атомов водорода и гелия, мимо черных дыр, чернее которых нет ничего на свете, и Солнце уже за шеломянем еси, и от него не только тепла, но и света ни единого, самого маленького кванта не долетает, и радиоизотопных батарей хватит еще лет на десять, не больше, а до ближайшей туманности Андромеды — как до Китая… И он летит в таком страшном одиночестве, что не только у бортового компьютера, но даже у самого простого и стального болта с шестигранной головкой, затянутого на Земле изо всех сил гаечным ключом, начинает понемногу срывать резьбу…
В прошлой жизни я был улиткой. И в этой тоже. Люблю все свое носить или возить с собой. Даже когда выхожу в магазин за хлебом, то непременно возьму рюкзак, в который положу и зонтик, и планшет, на случай, если придется записать какую-нибудь мысль, вдруг пришедшую ко мне в колбасном отделе, и фотоаппарат, чтобы просто принести его обратно.
Если же я собираюсь поехать на велосипеде в поле или в лес за три километра от деревни часа на два проверить, все ли облака на месте, то багажные сумки моего велосипеда будут переполнены бутербродами с колбасой, пряниками и термосами с чаем. Тут уж я возьму с собой и складной стул, и планшет, и фотоаппарат, и штатив к нему, и теплую куртку, и гаечные ключи, и комплект заплаток на велосипедные камеры на случай, если вдруг наеду на гвоздь или заблужусь на единственной проселочной дороге и буду ездить по ней взад и вперед, пока не кончится запас бутербродов и чай с пряниками. Правду говоря, я бы брал и палатку, чтобы переждать дождь на случай, если… если бы жена не смеялась.
Зато когда мы собираемся ехать в путешествие на машине на два или три дня в соседнюю Нижегородскую или Костромскую области, она уж не смеется, а сама покупает такой запас тушенки и других консервов, которого хватит до самого Владивостока. Еще и месяц жить в тайге, в брошенной избушке лесника. Багажник машины ломится от баллончиков с газом, газовой плитки, специального экрана, который защищает пламя плитки от ветра, кастрюль, половника для супа, складного стола, стульев, тента от дождя, походного холодильника, аптечки, в которой на всякий случай положены даже хирургические инструменты, палатки, надувной лодки, якоря для нее и удочек, если вдруг придется добывать себе пропитание рыбной ловлей; одежды и обуви на случай дождя, снега и шквального ветра. Честно говоря, ночуем мы в гостиницах, но мало ли что…
Больше всего мне хотелось бы жить в доме на колесах. Чтобы он хоть и медленно, но все время ехал. Вернее, проезжал мимо. Мимо все этих сложностей с работой, ипотекой, зарплатой, здоровьем и всем тем, что может быть сложным. Чтобы кладовки ломились от запасенной тушенки, соленых огурцов, сушеных грибов, орехов, гречневой крупы, чая, кофе со сливками, шампанского и жареных семечек. Чтобы время от времени выходить на балкон седьмого этажа, смотреть на проплывающих внизу прохожих, дворников с метлами, проезжающих полицейских с мигалками, пробегающих собак с хвостами, закрученными…
К чему я это все… Совсем не к этому, а к улиткам. Я хотел сказать про то, что хорошая книга, или повесть, или рассказ, или стихотворение должны напоминать улитку. В них все должно быть для того, чтобы в них можно было остаться и жить. Закончил читать и закрыл за собой изнутри обложку. Там, внутри, всё есть — и пряники, и пираты, и любовь, и палатки, и удочки на случай, если придется добывать себе пропитание рыбной ловлей, и поле, и лес, и даже одиночество в углу какой-нибудь десятой или двенадцатой главы.
Еще лучше, когда и каждое предложение похоже на улитку. В нем все должно быть для жизни — и подлежащее, и сказуемое, и достаточное количество предлогов с приставками. Взять, к примеру, предложение, внутри которого растет небольшая яблоня, а под ней, в тени, лежит и дремлет собака, а над собакой и яблоней все выше и выше поднимается палящее солнце, и, по мере того как тень от яблони становится все меньше и меньше, собака сворачивается во все более и более тугой клубок, в котором уже не видно ни черного носа, ни глаз, ни хвоста, и только кончики ушей чуть торчат над тем местом, где должна быть голова и… если бы меня не позвали разделывать судака, купленного утром на рынке, то собака успела бы уйти спать в сад, под лавку в беседке, попутно сунув нос в клумбу с цветущими лилиями и получив за это по шее от жены.
Если это предложение наполнить ароматом цветущего чубушника, окурить шашлычным дымом от мангала, огородить его по периметру тремя рядами кавычек, то в нем можно… Одно плохо — такое предложение никуда не едет. Оно намертво прикреплено к земле. Вот если бы его разделить на придаточные, поставить все их на колеса и… В пути они могут заплутать, потерять друг друга из виду, а потому каждое должно быть снабжено запасом пряников, тушенки, гречневой крупы, яблоней, собакой и…
Утром проснешься, а трава уже поседела и луна вся засахарена инеем. Затопишь печку, протрешь газетой запотевшие окна, принесешь из дровяного сарая зимние рамы, вытащишь из них клещами гвоздики, за которые весной цепляли веревочки для плетей комнатных огурцов, рамы вставишь, законопатишь щели поролоном и заклеишь сверху бумагой. Накинешь старую камуфляжную куртку, обуешь галоши и выйдешь во двор посмотреть — прямо ли поднимается столб дыма из трубы и нет ли у него недопустимого отклонения от перпендикуляра. Пройдешь в сад, закуришь, посмотришь на серое, в редких антоновских яблоках, небо, сладко поежишься от холода и вернешься в тепло. Спустишься в погреб, в который раз пересчитаешь заготовленные на зиму банки с солеными и маринованными огурцами, помидорами, клубничным вареньем, смородиновым компотом, расправишь солому в ящике с блестящими зелеными симиренками, поговоришь с картошкой, морковкой и капустой, успокоишь их, пообещаешь, что сильных морозов не будет, споткнешься об огромную, бесчувственную тыкву и на бутыль с вишневой наливкой даже искоса не взглянешь, потому как рано на нее смотреть, а тем более трогать.
Перед сном подбросишь дров в печку и вместе с женой долго будешь, чертыхаясь, втаскивать в узкую прорезь еще пахнущего горячим утюгом цветастого ситцевого пододеяльника толстое зимнее одеяло и пришпиливать его в углах английскими булавками. Уснешь, думая о том, как там сейчас дым — не погнуло ли его вет… и тут же проснешься от оглушительного шороха в углу, за тумбочкой — оказывается, мыши вернулись из огорода в погреб и теперь обустраиваются. Кинешь тапком в угол и подумаешь: «Ну вот. Теперь все дома. Можно зимовать».
Пирожное «Мильфей»
Ехал утром в переполненном вагоне метро на работу и думал — за что я люблю Петербург, а Москву не люблю, хоть и прожил в ней много лет. В Петербурге проснешься, выйдешь на улицу и понимаешь, что день сегодня такой, что лучше всего удавиться. И настроение, и семья, и работа, и самочувствие, и даже погода — все так удачно совпало, что, если ты задумал… только сегодня, а то потом жди, пока все сойдется. И Петербург тебе отвечает — да, это именно тот день. Ты прав, старик, ты прав. И не моги сомневаться. Плюнь тому в лицо, кто скажет, что нужно завтра или на следующей неделе. И прохожие всем своим видом поддержат тебя. Унылыми лицами, мокрыми носами, надрывным кашлем. Они бы и сами с удовольствием, как и ты… Просто сегодня у них не все так удачно совпало, как у тебя. У кого-то премия сегодня квартальная, у кого-то жена уехала к маме, у кого-то просто перестала болеть голова, но уж в следующем месяце — обязательно. Даже мелкий серый бесконечный безотрадный холодный тягучий нудный дождик прошуршит тебе — там, за углом, есть отличный хозяйственный магазин с прекрасными веревками из натуральных материалов и настоящим, экологически чистым хозяйственным мылом. Таким намыливать — одно удовольствие.
Другое дело — Москва. Здесь вообще нет прохожих. Здесь все пробегают и непременно мимо. Здесь, даже если ты встанешь в вагоне метро с петлей на шее и куском хозяйственного мыла в руке, тебя спросят только об одном — выходишь ли ты на следующей.
Долго брести, проваливаясь по колено в сугробы, выбраться на шоссе, потопать и постучать нога об ногу, отряхивая снег с валенок, сесть в машину и уехать. Дома переодеться в городское, вытаскивая отовсюду тонкие, слюдяные кусочки полевой и лесной тишины, острые осколки ветряного свиста, замшевые лоскутки снежного шороха и разноцветные обрывки эха от далеких выстрелов охотников на зайцев. Разложить все эти богатства на письменном столе и попытаться сложить из них… убить на это час или два, вздохнуть, еще вздохнуть, налить себе большую кружку чаю с коньяком, откусить от бутерброда с копченой колбасой и смотреть, смотреть телевизор до самого конца этого бутерброда и еще трех, а то и четырех таких же.
К середине весны толстые и ватные зимние сны, покрытые толстой, плотной, серой известковой скорлупой, истончаются настолько, что в этой скорлупе появляются тонкие змеистые трещины и даже крошечные отверстия, через которые можно дышать, если ты бесконечно падаешь в Марианскую впадину, и даже крикнуть «Помогите!», если тебя режут на мелкие кусочки огромными кухонными ножами.
Оттепель. Дерево наклонилось навстречу стремительно несущимся клочьям сырого ветра и машет изо всех сил ветками, остекленевшими от ледяного дождя, черными листьями, десятком взъерошенных синиц и одной вороной, пытающейся если и не пройти несколько шагов вперед, то хотя бы устоять на месте.
Улыбчивое новорожденное небо, протискивающееся даже в самые узкие и кривые переулки почти до самой земли; разноцветные дети, катающие из последнего, давно мертвого, черного снега шары; по-воробьиному галдящая очередь школьников в Третьяковскую галерею; тающая снежная каша под полозьями саней боярыни Морозовой в суриковском зале; зеленое детское пластмассовое ведерко, заботливо подставленное под угол огромной резной дубовой рамы, в которое со звоном падают капли; еще чуть слышный, заметный только экскурсоводам и искусствоведам слабый запах сирени на картине Врубеля; тонкая девушка в красном пальто и красных сапогах с отворотами, истово, с поклонами, молящаяся на витрину магазина «Боско ди Чильеджи», что на Большой Якиманке; миниатюрная старушка в белом берете с крошечным, задорно торчащим на макушке хвостиком у входа в метро, говорящая тонким игрушечным голосом огромному молодому человеку, с головы до ног покрытому шерстяными косичками, «доедете до Горьковской, а потом перейдете на Чеховскую»; проснувшаяся от зимнего сна Москва, осторожно выглядывающая на улицы из окон, в сквозные проемы незадернутых гардин.
Лучи солнца такие толстые, что их не согнуть даже изо всех сил. Снег не успевает таять и сразу испаряется. Над сугробами стоит белый пар. Возле высокого серого дома, посреди преогромной океанской лужи, по колено в сверкающей воде стоит маленький мальчик в разноцветной шапке и делает сразу два дела — подпрыгивает и хлопает по воде желтой пластмассовой лопатой. На лице мальчика написано слово «счастье» такими большими буквами, что если сложить счастье всех жильцов этого семнадцатиэтажного дома, прибавить к этой сумме счастье девушки в пяти сережках, которую за углом уже полчаса целует тонкий, как удочка, молодой человек, обнимающий ее шестью… нет, десятью руками, туда же приплюсовать счастье толстого рыжего кота, млеющего от весеннего тепла на балконе второго этажа, и радость стайки воробьев, галдящих возле оттаявшей зеленой горбушки, а получившуюся сумму записать буквами, то и тогда эти буквы будут как минимум в два, а то и в три раза меньше, чем те, которыми мальчик уже успел исписаться с ног до головы.
Весна еще и не кончилась, а город уже к лету готов — догорели свечи каштанов, отцветающие яблони, сливы, груши и вишни засыпали тротуары белыми и розовыми лепестками, детские птичьи лапки кленовых листьев выросли до размеров взрослых пятипалых ладоней, девушки опрыскались какими-то магнетизирующими духами и вышли на улицы в таких нарядах, что придумай кто-нибудь, как летучими легкими мыслями, которые они (наряды и девушки) во множестве вызывают у нашего брата, наполнить огромный разноцветный воздушный шар, то можно было бы к этому шару прикрепить корзину, положить в нее шампанского, устриц, пирожных, посадить туда же жену, детей, собаку и полететь над бесконечными пробками за город, чтобы завтракать на траве у реки и поминутно кричать детям:
— Я кому сказал в воду не заходить?! Еще раз я увижу, как… Все останетесь без сладкого! Мокрой собаки это тоже касается. Пусть не делает вид, что не понимает.
Третий час ночи… Уборщица на станции метро «Площадь Революции» вкладывает выпавший наган в руку задремавшего рабочего.
И тепло ласковое, почти летнее, и листва пышная, почти зеленая, и дождь тонкий, нитяной, почти веселый, но стоит только потянуть за эти нити, как вытягиваются вороха мокрых желтых и красных листьев, холодные капли, затекающие за шиворот плаща, лоснящиеся от воды черные купола зонтиков, туфли в белых разводах соли, желтые окна кофеен, длинные темные вечера, разговоры длиннее и темнее этих вечеров, зеленый чай с имбирем и тонкие озябшие пальцы, обжигающие губы.
[17] Точно так же, как лето — время сухого вина, а зима — время водки, осень — время наливок. Их приносят из погреба, где прячут от домашних, чтобы дать им время настояться. Кстати, бывают и женщины-наливки. Они, безусловно, крепче женщин-вин и слаще их, но не ударяют в голову, как женщины-водки. Одна беда — женщину-наливку можно переносить только в очень небольших количествах. Буквально несколько капель на стакан. Другими словами — они хороши в любовницах. Правда, рано или поздно не миновать вам неприятностей — или придете домой в слипшейся одежде, или будете воротить нос от домашних сладостей.