Правда, я слышала, что когда одна из сестер Причард отказалась от материнской веры, выйдя замуж за пресвитерианского священника, это вызвало некоторое неудовольствие среди женской части семьи. Потом еще трое из них вышли замуж не за католиков и тоже перешли в другое вероисповедание; однако хотя ненадолго между ними и возникало некоторое отчуждение, все же к тому времени, когда я их узнала — уже пожилыми женщинами, — узы преданности и любви, связывавшие семью, давно восторжествовали над религиозными разногласиями.
Я знаю, отец очень любил сестер, особенно тетю Клару, которая осталась верной религии матери. Флоренс, ее дочь, была любимой его племянницей. Он всегда называл ее «пышкой». С тех пор при слове «пышка» я вспоминаю о ней. Я помню Флоренс молодой девушкой с иссиня-черными волнистыми волосами, красивыми карими, как у деда, глазами и ярким, здоровым румянцем. Она обычно приходила к нам в шапочке и жакете из черного каракуля с гроздью красных ягод в петлице — воплощение свежести и девичьей радости. Меня, худощавую веснушчатую девчонку, очень волновал вопрос — смогу ли я стать, когда вырасту, такой же хорошенькой, как кузина Флоренс.
Где учился отец и как прошла его юность, я не знаю. Однажды он рассказал мне не без гордости, что был отдан в учение к седельному мастеру, но работа эта ему не понравилась и он сбежал. Первым свидетельством его зрелости явилось стихотворение «Пар-стеклодув». Оно было написано от лица некоего «джентльмена из Бьюфорда» и помещено в местной газете в 1868 году за подписью Т. Г. П. — позже отец подписывал так почти все свои статьи и стихотворения. Оно было сочинено для конкурса по случаю открытия выставки стеклодувов, которая проводилась в том году в Балларате. Этот литературный опыт не принес отцу успеха. В старом альбоме я нашла вырезку из газеты, которая напечатала стихотворение, получившее премию на конкурсе, и все остальные, с ироническим примечанием, что жюри, сделав такой выбор, увенчало себя вечной славой.
Я не знаю названия газеты, но и сейчас, через столько лет, нельзя не согласиться с тем давним критиком; просто удивительно, как можно было предпочесть ничем не примечательную рифмованную безделку явно незаурядному творению молодого Т. Г. П. Поэма прослеживает историю пара начиная с времен, когда «впервые солнечный луч сквозь хаос ночи прорвался» и «рожденный паром исполин» поднялся «с глади луной озаренного моря», до создания «чудесной колесницы, самой Титании на зависть».
В стихотворении было около десятка отличных четверостиший, свидетельствующих и об эрудиции, и богатом воображении, и мастерстве автора; безусловно, что бы ни делал отец в те годы — а я об этом никогда его не спрашивала, — он всегда находил время для самообразования, много читал и учился той свободе и легкости языка, которая позже отличала его литературный стиль.
Вскоре после опубликования этих стихов отец отправился искать приключений в южные моря и лишь через много лет возвратился в Мельбурн уже опытным журналистом, намереваясь принять активное участие в общественной жизни.
Моя мама, Эдит Изабелла, была дочерью Сусанны Мери, урожденной Рочед, и Симона Ловат-Фрейзера. Дедушка, хотя и происходил из шотландского рода Ловат-Фрейзеров, родился и вырос в графстве Клэйр, на Западе Ирландии. У его отца, врача по профессии, было двадцать два ребенка, и дедушка был одним из самых младших.
Мать рассказала мне историю из жизни прадеда, которую часто слышала от своего отца. Правда, бабушке эта история была не по вкусу, зато дед, рассказывая ее, по словам матери, всегда озорно посмеивался. Как-то одна женщина пришла к прадедушке с просьбой помочь ее горю — она была бездетна.
— Идите домой, — посоветовал он, — примите теплую ванну, ложитесь в постель и вызовите меня.
Много лет спустя я вновь услышала эту же историю, но уже про одного из местных врачей. Вероятно, отец использовал ее в какой-нибудь статье, когда был редактором общественно-политического еженедельника «Сан», выходившего в Мельбурне. Сейчас эта история известна каждому, как всякий затасканный анекдот; и все же, я думаю, первоначально речь в ней шла именно о прадедушке Фрейзере.
Я видела прекрасный портрет прадедушки работы его брата, Александра Фрейзера, когда, приехав в Англию, побывала в Хантингдоншире у двоюродного брата, Джеймса Фрейзера. Портрет висел на лестничной площадке, а в столовой мне показали небольшое полотно, сплошь заполненное детскими лицами, — очаровательное произведение, создавая которое Александр довольно откровенно выразил свое грубоватое восхищение tour de forse[2] брата. Среди детей я узнала некоторых своих двоюродных бабушек и дедушек, хотя видела их только глубокими стариками.
Александр Фрейзер был выдающимся художником своего времени; большие картины, написанные им на исторические сюжеты, висят во многих художественных галереях Шотландии. Одна его картина есть и в Лондоне, в галерее Тэйта. Но именно групповой портрет бесчисленных племянников и племянниц остался в моей памяти как одно из наиболее ярких, жизнеутверждающих проявлений его таланта, — другие произведения более приглаженные, не выходят за рамки традиционной для того периода формы.
Дедушка Фрейзер говорил с ирландским акцентом, и речь его запомнилась мне своей певучестью. Он с гордостью называл себя ирландцем. Упрямый старик с живыми голубыми глазами, свежим румянцем на щеках и седой бородой, он любил сидеть в кресле у огня в гостиной старого маминого дома в Клервиле, одном из предместий Мельбурна.
Построенное в колониальном стиле, без точного плана, здание это, с фиолетовой шиферной крышей и узкой белой верандой, было одним из первых в том районе, который тогда назывался Северной дорогой. Вокруг дома раскинулся фруктовый сад, и высокие кусты сирени заглядывали в окна гостиной.
Отец рассказывал, что влюбился в мать, когда она была еще школьницей, и тогда же решил, что именно она должна стать его женой.
Старые фотографии запечатлели маму тонкой, хрупкой девочкой с задумчивым лицом. На некоторых фотографиях у нее длинные темные локоны, а из-под пышных юбок выглядывают панталончики; на других, более поздних, она в узком корсаже и юбке с турнюром, а волнистые волосы гладко зачесаны над высоким лбом; белый воротничок и манжеты придают строгую элегантность темному платью.
Как и бабушка, мама любила музыку и стихи. Ее альбомы с нотами, написанными от руки, перевязаны красной ленточкой — от времени она стала тонкой, как папиросная бумага. Названия песен и музыкальных пьес в альбомах старательно выписаны красивыми цветными буквами. Сохранились и альбомы с рисунками и отрывками из любимых стихов, которые говорят об уме — серьезном и склонном к возвышенному, а также любви к красоте, хотя и музыка и стихи в альбомах особой оригинальностью не отличаются.
Мама от природы была наделена способностями к рисованию и живописи. Развить эти способности ей не пришлось; и все же ее карандашные рисунки обладают своеобразным тонким обаянием. Некоторые из них выставлялись и были отмечены премиями. И сколько я ее помню, едва выдавалась минута досуга, она бралась за кисть и писала эскизы, делала наброски маслом, акварелью.
Разумеется, в то время в любом так называемом благородном, хоть и обнищавшем семействе, занятие живописью рассматривалось лишь как часть светского воспитания. Кроме того, мама играла на фортепьяно и пела; голос у нее был хоть и не поставленный, но чистый, приятного тембра; и вот, когда ее младшие сестры подросли, ей позволили подработать немного, нанявшись в гувернантки, — в те дни это считалось единственным «доходным занятием», приличествующим молодой женщине.
Мама никогда не считала свою службу обременительной. Она сохранила самые приятные воспоминания о двух семьях, где была гувернанткой, и за время службы приобрела друзей, с которыми потом поддерживала отношения долгие годы.
С первых дней пребывания отца на Фиджи в его дневниках попадаются такие записи: «Написал Эди», «от Эди нет писем», и, кроме того, я нашла стихотворение «Эди ко дню рождения», из которого ясно, что все пять лет вдали от нее он продолжал добиваться ее любви.
Перед тем как отвезти ее на Фиджи, рассказывала, застенчиво краснея, мама, отец уверил ее, что «полукровок» там нет. В свидетельстве о браке в ответ на вопрос: «Находится ли кто-нибудь у вас на иждивении?» — отец написал: «Нет!!!»
И я знаю — долгие годы совместной жизни не ослабили любовь, которой полно то давнее стихотворение отца. В день моего семнадцатилетия отец на руках принес меня в комнату мамы, положил на постель и опустился на колени, вспоминая утро, когда впервые увидел у ее груди темную головку.
— Я люблю тебя, люблю даже больше, чем раньше, дорогой мой несмышленыш, — сказал он.
Почему «несмышленыш» — не знаю; может быть, из-за того, что мама не обладала столь же острым, как у него, чувством юмора. Бывало, с искрящимися, веселыми глазами и взрывами смеха он рассказывал маме какую-нибудь историю; выслушав ее, мама говорила:
— Ах, Том, я уверена, что это неправда!
— Конечно, неправда, несмышленыш ты мой! — отвечал отец. — Зато как складно придумано!
4
Когда мы уехали с Фиджи, мне было три года; Алан был на год моложе, а Найджела, крупного, тяжелого малыша, мама едва носила на руках.
Возвращение отца и матери в лоно семьи вызвало бурную радость. Сначала мы жили в Клервиле, старом мамином доме, и с головой окунулись в его почти патриархальную обстановку. Дедушка и бабушка представали там величественные, как боги.
[2] Зд. — жизненным подвигом (франц.).