Главой нового религиозного движения — «махди» всего фиджи — является старый вождь племени Короваиваи, по имени Новосавакадуа (Тот-кто-не-говорит-двух-разных-слов); свое учение он называет «на тука». Он утверждает, что послан на землю древними богами. Требования «на туки» незамысловаты, зато решительны: всего-навсего отмена «лоту» (христианства), ниспровержение правительства и полнейшее торжество «на туки» вместо того и другого.
Движение пока не достигло серьезного размаха, но тем не менее трудно сказать, сколь тяжелы могут оказаться последствия, если оно не будет немедленно подавлено».
Отец и мама были в ужасе от того, что их дочь оказалась такой законченной «ки вити» (фиджийкой) и маленькой язычницей. Само собой, они немедленно взялись за мое религиозное воспитание.
Меня, разумеется, крестили, но не в англиканской церкви, к которой принадлежали родители. Методистский священник преподобный Лоример Файсон был другом отца на Фиджи с самых первых дней, к нему-то меня и принесли крестить; крестной матерью была хорошенькая зеленоглазая дочь еще одних давних друзей отца. Я звала ее Полоу.
Когда от одной из маминых сестер, по прозвищу Ложка, пришло письмо с требованием «точного описания» племянницы, отец ответил стихотворением, озаглавленным «Дитя Урагана». Оно слишком длинно, чтобы приводить его полностью, но вот несколько строф:
Я уверена, что никакими особыми достоинствами не отличалась. Стихотворение характеризует только самого отца, его кипучую, нежную, восторженную и преданную натуру. Счастье переполняло его душу и вот вылилось в это легкое, беспечное стихотворение.
В начале следующего года было решено, что рожать второго ребенка мама поедет к своим родителям в Викторию и возьмет меня с собой.
Н’Гардо был безутешен. Отец хотел отправить его с нами, но, как оказалось, существовали правила, запрещающие туземцам уезжать с Фиджи.
Отец часто рассказывал эту историю, с грустью вспоминая ее необъяснимую трагическую развязку.
— Дитя Урагана уезжает, — причитал Н’Гардо. — Я никогда больше ее не увижу.
— Но ведь Катти — девочка, — шутил отец. — А ты о нянчить только мальчиков.
— Дитя Урагана лучше двадцати мальчиков, — отвечал Н’Гардо.
Как он радовался, когда меня впервые сфотографировали у него на руках! Он всегда приходил за мной к матери тщательно вымытый и натертый жиром, в чистой «сулу», но на этот раз, по словам отца, он весь сверкал, как начищенная бронза. Его щетинистые волосы были подстрижены; зеленая тесьма придавала новой «сулу» праздничный вид. И вот мы до сих пор с ним вместе на старой фотографии...
Вскоре после нашего отплытия к отцу пришел человек с печальной вестью — Н’Гардо заболел. Отец отправился навестить его в туземный поселок. Никакой болезни у Н’Гардо не было, если не считать фатальной уверенности, что он умирает.
— Никогда больше не увижу я Дитя Урагана, — только и твердил он.
Пройдет немного времени, уверял отец, как марама и Дитя Урагана вернутся и привезут Н’Гардо нового младенца, быть может, мальчика. Но ничто не могло рассеять мрака, охватившего душу Н’Гардо.
Н’Гардо не дожил до того времени, когда мы с мамой вернулись и привезли с собой маленького Алана. Только тоска по ребенку, с которым его разлучили, и ничего больше, заставила Н’Гардо желать собственной смерти, говорил отец. Отец до тонкости изучил язык, местные обычаи, фольклор и родовые законы фиджийцев; но и его неизменно поражала их способность умирать, когда пропадало желание жить. Отец написал несколько рассказов о силе любви и преданности фиджийцев.
Само собой, я совершенно не помню этого юношу, который любил меня в младенчестве. Но я видела фотографию, на которой мы сняты вместе, а позже часто слышала от отца рассказы про Н’Гардо.
Возможно, именно благодаря Н’Гардо я всегда испытываю симпатию к туземцам. Это, мне кажется, дань благодарности той забытой тени, которая хранила меня когда-то.
Возвращение на Фиджи с младенцем Аланом и со мной, беспокойной девчонкой неполных двух лет от роду, было для матери тяжким испытанием.
Море бушевало, мама страдала от морской болезни. Горничной на судне не было. И если бы капитан не вызвался за мной присматривать, уверяла мама, я непременно свалилась бы за борт. Никакими силами нельзя было заставить меня сидеть в каюте; при первой же возможности я удирала во всю прыть своих еще неокрепших ножек. Не один раз матросы ловили меня на вздымающейся палубе и водворяли обратно в каюту.
Тогда вмешался капитан Макинтош. Ребенку нужен свежий воздух, заявил он. И вот каждое утро он брал девочку на палубу, поднимал над бушующим морем, чтоб дать возможность вдоволь налюбоваться им, после чего оставлял в своей каюте, привязав за ногу к столу, а сам отправлялся на мостик; при этом он находил время регулярно кормить свою подопечную и следил, чтобы она ни в чем не нуждалась.
Капитан Макинтонг был суровый, грубоватый шотландец, который до тех пор не уделял столько внимания ни одному пассажиру. Вспоминая это путешествие, мать говорила, что в жизни не забудет его доброты.
А отец с озорной улыбкой повторял слова одного офицера с корабля капитана Макинтоша:
— Ваша дочка, мистер Причард, просто околдовала старика. Он и судно-то вел так, чтоб ей было удобно.
Отец и мама оба очень опечалились, когда «Ваирарапа» потернела крушение у берегов Новой Зеландии и капитан Макинтош утонул вместе с судном. Отец знал капитана Макинтоша с первых дней своего приезда на Фиджи, еще когда тот водил собственную торговую шхуну от острова к острову среди не отмеченных на карте рифов.
К тому же после свадьбы отец с матерью возвращались на Фиджи на борту «Героя», где капитаном был Макинтош. В номере «Кроникл», посвященном этому событию, есть сообщение о концерте, устроенном на судне. Миссис Причард открыла концерт, «превосходно исполнив «Венгерский марш», а затем спела «Мечту Джесси», хотя и «чувствовала некоторое недомогание». Бедная мама! В море ей всегда доставалось. Каких героических усилий, должно быть, стоило ей это выступление! «Мистер Причард с успехом спел «Доброе рейнское вино», причем «припев был подхвачен всем обществом». Какой-то пассажир исполнил новую комическую песенку, «написанную нашим талантливым другом мистером Причардом».
То, что отец называл моим «первым литературным опытом», родилось, когда он запер меня в своем кабинете за какую-то провинность. Считая, что преступница уже раскаялась должным образом, он отпер дверь и обнаружил, что девочка не скучает. Она опрокинула чернильницу и, усевшись на письменном столе, деловито размазывала чернила по лежавшим там бумагам.
— Уходи, Том, — строго сказала она, подражая тону, каким отец часто обращался к ней. — Видишь, я работаю.
— Едва ли ты помнишь Фиджи, — сказал отец однажды, когда мне было лет пятнадцать.