Он пожал плечами.
— Значит… — начал я и осекся.
— Об этом не стоит говорить, — сказал он. Помолчал и холодно продолжил: — И не подумай, что я совершил эту прогулку только ради тебя. Сохрани меня бог от подобного рода сентиментальности! Просто решил проветриться… Я люблю ездить в здешних местах.
Мы стояли на дороге, ветер щипал наши лица.
— Подождал бы до завтра, — сказал я. И добавил, что, по-моему, не очень разумно ехать одному в зимнюю ночь в непогоду.
— А кто тебе сказал, что я еду один? — сдержанно улыбнулся Эмилиян. — Из сельсовета идет попутный грузовик в Рахневский лесхоз. Он пройдет в трех километрах от Балутина. Я с самого утра все узнал и рассчитал, за меня не бойся. Я человек верный.
— Оставь адрес хотя бы, — сказал я. — Ты знаешь, что я сделал несколько набросков. Когда твой портрет будет готов, я хочу, чтобы ты обязательно его посмотрел.
Он поправил лямки рюкзака и еще раз подал мне руку.
— Я постараюсь разыскать тебя в Софии, — сказал он. — Ну, будь здоров! И в другой раз не отправляйся в дорогу в городских штиблетиках. — Он сделал несколько шагов, но вдруг обернулся: — Не забудь спустить воду из радиатора. Той ночью, я сам это сделал!
— Не забуду! — прошептал я.
И больше я его не видел.
Доктор Иванаки Стефчов жил на краю села в кирпичном доме — редкой ласточке нового времени в этом старом-престаром царстве камня и дерева. Дом этот построил год назад Сали Саидов, сменный бригадир с балутинского рудника. Этот Сали Саидов оказался ловким и способным малым: меньше чем за два года заработал хорошие деньги, женился на дочери балутинского партийного секретаря и перебрался в большой каменный дом своего влиятельного тестя. А в лыкинском доме осталась жить его мать Фатма, хорошо сохранившаяся сорокапятилетняя женщина, крепкая, как столетние сосны, вдовевшая, по словам ее соседей, с незапамятных времен. (Двадцать лет назад ее мужа заели волки где-то неподалеку от страшного Змеиного лога.) В этот самый дом, кирпичный, крытый черепицей, вызывающе молодой и нарядный среди поседевших каменных собратьев, доктор Иванаки перенес свое холостяцкое имущество — два чемодана и связку медицинских журналов и книжек. Он снял верхний этаж с балкончиком и верандой, а Фатма осталась жить в нижнем, где ей было удобней, — там ее сын Сали поставил красивый умывальник с двумя блестящими бронзовыми кранами и широким корытом, облицованный глазурованными плитками, такими роскошными, что к ним страшно было даже прикоснуться.
Сали уже не чтил веру своих дедов, ему было все равно, правоверное или какое другое лицо будет смотреться в алую глазурь… Да и чего было ждать от этого отступника? Нахальные взгляды ощупывали фигуру его жены, ее белую шею, ее плечи, которые она, бесстыжая, обнажала в летнее время до самых округлостей груди, а он не бесновался, кровь не вскипала у него в жилах, рука не хваталась за кривой нож, засунутый за пояс. Ах, он не носил пояса, этот басурман, а к ножам был вовсе равнодушен. Но Фатма все еще уважала обычаи дедов и, хотя сама давно забросила чадру, все же старалась уберечь алые плитки умывальника — эту святая святых ее дома — от чужих рук и глаз.
Она все еще оберегала эту красоту, но не так ревниво, как делала это, скажем, десять лет назад. Десять лет назад ей и в голову не пришло бы, что когда-нибудь она выйдет без чадры за каменные ворота своего вдовьего дома. А теперь она не только расхаживала по саду без проклятой чадры своих бабок и прабабок, но частенько собирала ужинать Иванаки, да и сама угощалась с ним и засиживалась, когда он выпивал лишку ракии из глазурованной кружки ее супруга, погибшего от волчьих зубов.
Такова жизнь, как принято говорить. Все это мне рассказал Иванаки, который в свои почти пятьдесят лет был жизнерадостен и весел, как юноша, и не скрывал своего пристрастия к невинным маленьким радостям жизни.
Фатма сварила нам курицу и обжарила ее в свежем сливочном масле. У лыковских кооператоров была своя скотоводческая ферма и мандра[7], и они украшали и дополняли свой стол вкусной белой брынзой и маслом, которое вскипало морской пеной на закопченных сковородах и наполняло комнаты аппетитным дразнящим запахом. В таком масле Фатма обжарила для нас сочную курицу.
А когда мы отужинали, Иванаки увел меня в свою комнату. Здесь приятно гудела квадратная чугунная печка, пахло смолой и сосной. Доктор предложил мне прилечь на его кровать, а сам сел на корточки перед печкой, подбросил дров и стал не спеша набивать резаным табаком свою вместительную баварскую трубку. Мы поговорили о местных жителях. Парни уходят на шахты, многие уже не возвращаются, оседают в тамошних селах, женятся на тамошних девушках. Те, кто остался в Лыках, работают на лесозаготовках в лесхозах или овчарами и скотниками в кооперативе, а в летнее время — на покосе и вывозе сена. Женщины работают в поле, на ферме доярками и скотницами, варят брынзу и бьют масло в мандре, ткут черги зимой, рожают и растят детей.
Так рассказывал Иванаки, выпуская колечки дыма, а я и слушал его и не слушал: перед глазами у меня маячила моя любимая деревня Кестен, величиной с ладошку, старая, как мир, с пустеющими домами и дворами из-за этих прибыльных рудников, которые заманивают парней поденным заработком и соблазнами нового, на городской лад устроенного быта. Притаившаяся в диких горах деревушка, где много скота и пастбищ и мало рабочих рук. И кто его знает, почему в моем воображении назойливо возникала одна и та же картина — пихтовая роща и заросшая ложбина, над ложбиной полянка и на ней длинноногая девушка бежит за стадом строптивых коз. Одно слушаешь, а другое вертится перед глазами — удивительна иногда человеческая природа! Особенно когда за окном волчья ночь, а в комнате гудит раскаленная докрасна чугунная печка.
— Старое уходит, — сказал доктор, — уходит неудержимо, и слава богу! — В его голосе проскользнуло какое-то особое злорадство, словно он был очень заинтересован в том, чтобы старое как можно скорей убралось из этого мира. — Лет через десять-двадцать, — продолжал он, — новые промышленные центры высосут всю кровь из этих глухих деревень. Здесь останутся только скотоводческие фермы и мандры. Дизели придут на смену мулам. О каменных домишках будут вспоминать только старики, а их сыновья и дочери заживут в зданиях из кирпича и бетона. И врачи больше не будут трястись в допотопных санях по занесенной снегом дороге, а будут летать на вертолетах из промышленного центра до ферм и обратно…
Так он размечтался, злорадствуя по адресу зажившейся старины и предвкушая близкое кирпично-бетонное будущее с его вертолетами, всегда готовыми к услугам участковых врачей. Иванаки специализировался за границей, был уже в летах, в быту любил комфорт. Вполне понятно, почему он так жадно мечтал о близком кирпично-бетонном будущем.
Что до меня… Я слушал его, и мне было немножко грустно, хотя в принципе я был полностью с ним согласен. Дело в том, что мне просто не по душе вертолеты. Современным белым буфетикам я предпочитаю старые дедовские лари, вот так-то! Удовольствие самому наколоть дров и развести большой огонь в очаге я не променял бы ни на какие электрические батареи, честное слово! А что касается саней, тут я готов спорить с Иванаки! Можно ли сравнить ужасный рев винта с медноголосым звоном колокольчиков? А мягкое скольжение полозьев — с бешеным воем мотора на скорости триста километров в час? И зачем нужна такая скорость, скажите? Скорость нужна, когда надо преодолеть большое пространство, не так ли? А лететь от Доспата до Тешела — одно мгновение. Что получит человек, пережив его в вертолете? Путешествуя, то есть летя на вертолете Иванаки, вы не услышите шепота снега, не увидите его блеска под солнцем, не порадуетесь на заснеженные сосны в нахлобученных белых шапках. Но это еще не все! А дремота, мирная сладкая дремота, которая, словно колыбельная песня, смежает вам веки, после того как вы долго вслушиваетесь в мягкий топот лошадей! Есть ли более приятная дремота, скажите мне? Ну а если день пасмурный и с хмурого неба сыплет снег и вокруг тихо, пусто и дико? Вы угощаете сигаретой возницу, сидящего перед вами на козлах, болтаете с ним о разных пустяках, а в вашем воображении проносятся мохнатые волки с горящими глазами и другие страшные видения, и вы все чаще спрашиваете возницу, не сбился ли он с дороги и скоро ли вы доедете до места. В вертолете вам, разумеется, и в голову не придет спрашивать кого-нибудь о подобных вещах.
Вот почему я слушал с легкой грустью рассуждения Иванаки о близком будущем. Оно будет чудесным — с его зданиями из бетона и пластмасс, с его широкими асфальтированными магистралями, с его вертолетами. Ну а та пихтовая рощица возле заросшей ложбины? Ее, наверное, превратят в уголок какого-нибудь большого парка. А сани? Про них никто и не вспомнит. Люди будут спать на воздушных подушечках, в спальнях будет идеально свежий воздух, очищенный химическим способом. И климат будет, какой они захотят — более или менее влажный, по вкусу… В добрый час! Я же предпочитаю валяться на траве, смотреть в небо и слушать кузнечиков.
Закончив первую, информационную часть своего монолога, доктор снова набил трубку, помолчал и начал — наконец-то! — свой рассказ об Эмилияне.
— С этим человеком я познакомился в Софии три года назад. Тогда я служил в тридцать седьмой городской поликлинике, заведовал терапевтическим отделением. Мне предстояла заграничная командировка, великолепная длительная командировка, нечто вроде специализации по болезням желчного пузыря и печени, поэтому я был в приподнятом, праздничном настроении и, как всегда бывает накануне подобных событий, все окружающее представлялось мне в радужном свете. Я вообще оптимист, но в то время мой оптимизм вышел, как говорится, из берегов. Я сшил себе костюм из отличной шерсти в полоску, и, когда надел его перед зеркалом, мне показалось, что я выгляжу на добрый десяток лет моложе. Жаль, что темя уже облысело, а то вполне сошел бы за молодого. Я так воодушевился, что даже записался в школу бальных танцев — не из любви к танцам, а на всякий случай. Пригласят тебя, скажем, на встречу Нового года и какая-нибудь фрейлейн обратится к тебе с улыбкой: «Битте, герр» — и подаст тебе ручку, а ты готов сквозь землю провалиться со стыда, потому что не знаешь ни одного бального танца. Да, в то время мой оптимизм действительно вышел из берегов: я похлопывал своих больных по плечам, уверял их, что с такими болезнями люди живут по сто лет и больше; даже безнадежным, у которых сердца скрипели, как старые паровозы, ползущие вверх по Владайскому ущелью, и тем сулил дожить до глубокой старости, советовал купить удочки и ходить ловить пескарей.
И доложу тебе, если бы тогда какая-нибудь девица посмышленей предложила мне свою руку, я бы непременно на ней женился. Ведь я, старый холостяк, по годам был далеко не стар — всего пять-шесть годочков за сорок… Так я хочу сказать, что, когда я познакомился с Эмилияном, я находился в очень приподнятом душевном состоянии. Откуда мне было тогда знать, что обещанная близкая командировка была еще в стадии добрых намерений, росточек в переписке министерства, слабенький, ненадежный.
Ты знаешь улицу Марина Дринова? Это улица-красавица, ты не можешь ее не знать! А дом шестьдесят девять — ее жемчужина. На третьем этаже этого дома я занимал две комнаты — спальню и маленький кабинет. После рабочего дня в поликлинике я принимал дома пациентов — три раза в неделю. Пациенты редко появлялись, но все же, случалось, приходили. Обычно знакомые — друзья друзей, дальние родственники или съемщики квартир с других этажей нашего дома. А незнакомым трудно было меня разыскать, даже если бы они и захотели: дощечка, которую я повесил у парадного, была меньше детского платочка… Спросишь — почему? Сам посуди: с утра принимай больных в поликлинике, а после обеда — еще и дома. А послеобеденный сон, газеты, кружка пива, разговоры с друзьями? Где взять на это время? Поэтому я повесил совсем маленькую дощечку, приемные дни ограничил тремя в неделю, а часы — двумя: от четырех до шести. Я мог прожить, конечно, и без всякой частной практики, но есть у меня, как говорится, особый голод в крови — потребность что-то делать, и не что попало, а что-то, связанное с профессией. Мой отец был в свое время часовщиком. Когда годы согнули его плечи, он оставил работу, засел дома, но каждый день проводил по несколько часов в кухне за самодельным верстачком, как паук в своей паутине. Иной раз мне казалось, что он нарочно ломает свои часы, чтобы их чинить… А в остальное время, когда отец не спал и не копошился в своей паутине, он торчал в ближайшей кофейне, рассказывал армянские анекдоты и играл в кости с пенсионерами.
Итак, я снимал две комнаты — спальню и кабинет. Напротив, в той же квартире, жили две женщины, тетка с племянницей, работавшей на парфюмерном предприятии «Арома». Тетушка была веселая толстуха. Ее разрывали две страсти — печь блинчики и жарить картошку в сливочном масле. Когда она не делала ни того ни другого, то отдыхала за вязанием разных пуловеров и кружев или же раскладывала пасьянсы. Что касается племянницы, та была, доложу я тебе, само очарование, мечта на стройных ножках, с тонкой талией и пышным бюстом. Ставлю кружку пива, что, попадись тебе на глаза такая красотка, ты непременно захотел бы ее нарисовать. Но, попадись тебе именно она, ставлю две кружки пива против пустой бутылки, что она отказалась бы наотрез. Красиво изогнутые губки и капризный подбородок вроде бы указывали на легкомыслие, однако держалась она очень серьезно и на меня всегда смотрела строго. «Товарищ доктор!» — так она ко мне обращалась, и только на «вы». «Таничка — ее звали Станка, — Таничка, — пытался я навести мост между нами, когда на меня нападала скука, — пожалуйста, зайдите ко мне в кабинет, мы поболтаем на химические темы». — «Благодарю, — отклоняла она мое приглашение с ледяной улыбкой, — Что вы понимаете в промышленной химии?
Мне было сорок шесть. В таком возрасте холостяки, подобные мне, уже имеют установившиеся привычки. Я с трудом отказался бы, например, от двух часов послеобеденного сна, а по вечерам — от кружки пива в соседней корчме. И вряд ли променял бы субботний бридж на любое другое развлечение. Но должен тебе сказать, я был готов вдвое сократить все привычные удовольствия, если бы она… догадываешься? Одним словом, ты меня понял. Я был готов жениться на ней — и баста! Первый раз в жизни, решительно и без всяких колебаний.
И я упорствовал в достижении этой цели, и как упорствовал, старый дуралей! Стоило нам остаться на минутку наедине в холле, как я начинал издалека заводить разговор на брачную тему. Я начинаю издалека, осторожно, а температура у нее в глазах ниже нуля. Она смотрит на меня строго и только что не топнет ножкой и не прикрикнет: «Кыш!» А то прервет меня и пошла рассказывать о своем предприятии: как они что-то там внедрили, в производство, как она предложила главному технологу то или се, ну а он, главный технолог… и так далее, все в том же роде.
В таких отношениях мы были, когда на сцене появился Эмилиян.
[7] Мандра — место, где доят овец и делают сыр, брынзу и масло.