— «Арома», — сказал я.
— «Арома», — повторил он. — Наверное, происходит от «аромат».
— Слушай, — я схватил его за локоть и остановил, — ты любишь эту женщину?
Он посмотрел на меня удивленно, словно старался понять, серьезно я говорю или шучу.
— Ты ее любишь или просто играешь в любовь? — повторил я.
Недобрые огоньки блеснули в его глазах, но тотчас угасли.
— Доктор, — сказал он, — если тебе удастся диагностировать мои чувства, ты найдешь во мне самого благодарного, самого признательного пациента изо всех, какие прошли через твои руки.
Он подхватил меня под руку и потащил к одной из пустых скамеек Докторского сада — мы как раз остановились у входа туда со стороны улицы Обориште.
Мы сели, я закурил сигарету, а он продолжал:
— Потому что, если хочешь знать, в данном случае я и не люблю, и не играю в любовь. В бедненьком, ограниченном мирке твоих познаний о жизни все расписано по категориям — точным, ясным и непреложным. Для тебя существует или любовь, или игра. Тридцать шесть и шесть по Цельсию — признак здоровья. Одна десятая больше вызывает тревогу. А две десятых градуса над красной черточкой — это уже опасность. По-твоему, раз человек целует девушку, он должен быть или влюбленным, или подлецом. Ты меришь поведение людей своим докторским градусником. А я тебе скажу, что твой градусник врет. Потому что я не могу себя признать ни влюбленным, ни подлецом. Я целую не любя и при этом внутренне глубоко убежден, что я честный человек. И ты не можешь доказать обратное. Я похож, скажем, на человека, которого пригласили в гости. Хозяйка угощает гостя коньяком. Должен ли гость спрашивать хозяйку: «Гражданка, этот коньяк вы мне даете бесплатно или в долг?» Или, может быть, хозяйка должна сказать гостю: «Гражданин, я вас угощу коньяком только при одном условии: если вы наперед поклянетесь, что любите коньяк»? Вы прекрасно знаете, доктор, что таких вопросов обычно не задают. Хозяйка подносит рюмку коньяку, и гость выпивает. Только и всего. Она мне дала понять, что ей приятно, когда я ее целую, вот я и целую. Никаких предварительных условий мы не заключали. А ты меня спрашиваешь, люблю я или играю? — Он весело рассмеялся. — Типичный вопрос, между прочим, для врача по внутренним болезням!
Вот, голубчик, какую защитительную речь он выдал! А говорил-то как! С убеждением, с верой в свою концепцию и с помощью своей проклятой логики вышел чище горного хрусталя.
— А ты не подумал, — спросил я, — что девушка могла испытывать более серьезные чувства? Что ее поцелуи не рюмки коньяку, а выражение красивой, чистой любви?
Он пожал плечами.
— Хочешь верь, хочешь нет, твое дело — не подумал. Ничего не думал по этому вопросу. Мне даже в голову не приходило, что надо задуматься! Другое волновало меня в то время — речь идет о настоящих волнениях, пойми меня правильно, а не о сентиментальных глупостях. — Он вдруг насупил брови, и его красивые глаза сузились и заблестели, стали холодные и острые, как два клинка. — И не о себе я думал, доктор. — Он помолчал, словно вслушивался во что-то. — Не о себе, — повторил он тихо.
То, что он почти не думал о себе, было сущей правдой. Он вообще не относился к людям, которые много думают о своих удобствах. Спал на самой простой раскладной солдатской койке. Сидел на деревянном табурете. Гардероб его состоял из двух костюмов. По вечерам он никуда не ходил, хотя это было бы естественным для человека его лет. Болтал часок-другой со мной или с химичкой, потом садился работать. И работал до полуночи. Зато какие редкие книги по специальности у него были! Какие инструменты, какая коллекция графитов! А его минералы? Про них я тебе уже говорил. Ну а что касается так называемых предметов комфорта, тут он был бедняк из бедняков. По сравнению с ним, несмотря на всю свою скромность, я был Крезом. В то время я имел три выходных костюма, из них два черных, официальных, для торжественных случаев. Я спал на чудесной кровати, хотя немного старомодной, я был обладателем кожаного дивана, кожаного кресла и массивного, весьма представительного письменного стола. Всю эту мебель я продал, когда уезжал на специализацию, но тогда она была у меня. А доходы у нас были почти одинаковые, потому что у меня была еще хоть и небольшая частная практика, а он получал хорошую зарплату, так как занимал высокий служебный пост. Так я хочу тебе сказать, что он мог жить на широкую ногу, хорошо одеваться, обзавестись добротной мебелью, как это прилично солидному человеку. Он имел возможность проводить несравненно веселей свои вечера — с друзьями ли в клубах и ресторанах, за рюмкой ли в интимном кругу. В этом отношении, должен сказать, у него было по крайней мере втрое больше возможностей, чем у меня: ведь он был моложе меня почти на целый десяток лет. Все преимущества были на его стороне, а он жил замкнуто, ограниченно, я бы даже сказал, как пуританин. Но из этой истории ты видишь, что он отнюдь не был пуританином, а, наоборот, был весьма безответственным и бессовестным человеком в моральном плане. Если судить по его возможностям, он действительно по отношению к себе был скуп. Но только по отношению к себе. В других случаях, даже если дело касалось денег, он ничуть не скупился! Напротив! Когда квартальная организация Отечественного фронта собирала добровольные пожертвования на оборудование детского сада, он один дал почти столько же, сколько остальные члены организации. Это была кругленькая сумма! Думаешь, он сделал это напоказ, чтобы люди сказали: «Посмотрите на него, вот как поступает настоящий коммунист!» Вряд ли. Он не посещал собраний, не знал никого в нашем квартале, никем не интересовался и не старался вызвать интерес к себе. А как узнал про этот садик, тут же дал большую сумму — может быть, половину своей месячной зарплаты.
Зная, как замкнуто и ограниченно он живет, погрузившись с головой в свою работу и в свои неприятности, я поверил ему, когда он сказал, что его волновало в эти месяцы «другое», а не какие-то «сентиментальные глупости» и что он думал не о себе. Прекрасно! То, что его волновало «другое» и что он не имел времени думать о своих личных удовольствиях, все же не давало ему оснований называть свои отношения с девушками «сентиментальными глупостями», не оправдывало полнейшего равнодушия к жизни женщины, с которой он целовался. И как человек, и как врач я не мог ни оправдать такого равнодушия, ни извинить его любой занятостью или самыми крупными неприятностями.
— Все это время ты поступал нечестно, — сказал я ему. — Ты обидел девушку, оскорбил ее самым бессовестным образом и теперь должен искупить свою вину, попросить прощения, сказать, что в ту минуту ты был рассеян или еще что-нибудь такое.
Он встал, застегнул наглухо пальто и посмотрел на меня с таким презрением, словно я только что подбивал его на самый гнусный поступок, какой способен совершить человек.
— Ты заставляешь меня лгать, — сказал он. — Признавать вину, которой я за собой не чувствую, выражать чувства, которых я не испытываю, обвинять себя в рассеянности, которой никогда не страдал. Другими словами, ты заставляешь меня изворачиваться, как это делают подлецы, обманывать и лгать. Ты знаешь, чего ты заслуживаешь за такие советы?
Вот что получилось. Из обвинителя я стал обвиняемым! Я так растерялся, что просто не знал, что и сказать.
— Все же девушка страдает, — наконец произнес я со вздохом. Я сказал это тихо, с горечью, потому что мне в самом деле было горько. А он рассмеялся — неожиданно, как это часто с ним бывало, и его смех, так же неожиданно, был веселым и добрым.
— Доктор, — сказал он мне, — ты наивный добряк, и поэтому я на тебя не сержусь. Твоя жизнь пуста и бесцельна, твой мир мелок: из нескольких поцелуев ты делаешь драму, из оскорбленного самолюбия — великую трагедию. Живи себе в своем галантерейном мирке, раз тебе это доставляет удовольствие, но не навязывай каждому свой товар, научись быть тактичным и догадливым. Люди решили купить плащи, а ты предлагаешь им блестящие пуговицы. Решили купить новые сапоги, а ты суешь им сапожную ваксу. Это довольно мило, но в то же время очень смешно и очень нелепо. Мелкая галантерея — это не стиль нашей жизни.
Как тебе нравится: любовь этой девушки он уподобил пуговице, внимание к человеку — сапожной ваксе… Мягко говоря, оригинал!
Скажешь, никакой не оригинал, а холодный, бездушный человек. Прошу тебя, не спеши с выводами. Не пытайся определить, что он, мол, такой или сякой. Предоставь аптекарям лепить ярлыки на бутылочки, во всех других случаях это — зряшное занятие. Лучше послушай еще немного и увидишь, что я прав.
В нашем доме жило пятьдесят человек, но Эмилиян ни с кем не был знаком. И не испытывал желания с кем-либо познакомиться или подружиться. Встречая соседей на лестнице, очень любезно раскланивался, но на этом все и кончалось. Не желал он сближаться с нашим маленьким мирком, разместившимся в четырех этажах, и все тут! Скажешь, нелюдим? Постой!
Наверху, под самым чердаком, в двух мансардных комнатах, жил шофер автобазы с очень миловидной женушкой. О ней ходили кой-какие разговоры, и я думаю, что в данном случае, пожалуй, можно было применить пословицу: «Нет дыма без огня», но не в этом дело. Эта женщина не играет особой роли в том эпизоде, который я тебе расскажу. Сама по себе, однако, она была очень привлекательна, с округлыми формами, а сверх всего еще и курносенькая. Я говорю «сверх, всего», потому что вздернутый носик придавал ее лицу задорное и легкомысленное выражение. Конечно, тут и глаза были виноваты, она ими искусно, как говорится, играла, чего вроде бы не положено серьезной женщине. Но, доложу я тебе, так называемая «серьезность» женщины — понятие, изобретенное мужем-собственником и, по существу, весьма эгоистичное. Муж требует от своей собственной жены «серьезности», чтобы застраховаться от неприятных неожиданностей, и предпочитает, чтобы все другие женщины были «несерьезными», чтобы иметь к ним доступ. То ли из-за носика, то ли из-за глаз эта женщина с первого же взгляда располагала к интимности, и, по-моему, это было хорошо, ибо всякой интимности в этом мире сопутствует радость и другие приятные вещи.
Итак, в мансарде жила супружеская пара с единственным сынишкой лет двенадцати. Будучи врачом, я был вхож в некоторые семьи и скажу тебе, положа руку на сердце, что в маленькой славной семье шофера было куда больше веселья и песен, чем в семьях, живших в более удобных нижних этажах.
И вот однажды вечером сынишка курносой красавицы постучался в нашу дверь.
— Дома товарищ геолог?
Мальчик был прехорошенький, только слишком толстый для своих лет. Ни одна черточка в его лице не напоминала легкомысленного облика матери, хотя глаза — черные, широко распахнутые — были как у нее. Он смотрел серьезно и важно — выражение, я бы даже сказал, немножко комичное для двенадцатилетнего «мужчины» и, может быть, именно поэтому подкупающее и прелестное. И это прелестное существо спрашивало, дома ли геолог. Я провел его в свой кабинет. Эмилиян варил кофе на моей спиртовке.